Московский государственный университет печати

Кулешов В.И.


         

История русской литературы XIX века

Учебное пособие


Кулешов В.И.
История русской литературы XIX века
Начало
Печатный оригинал
Об электронном издании
Оглавление
•  

Введение

•  

Глава 1.
Трансформация переходных явлений на рубеже XVIII-XIX веков

•  

Гаврила Романович Державин (1743-1816)

•  

Николай Михайлович Карамзин (1766-1826)

•  

Иван Иванович Дмитриев (1760-1837)

•  

Споры о языке между «Арзамасом» и «Беседой...» в начале XIX века

•  

Иван Андреевич Крылов (1769-1844)

•  

Глава 2.
Разновидности русского романтизма

•  

Субъективно-лирический романтизм

•  

Гражданский романтизм

•  

«Байронический» романтизм

•  

Философский романтизм

•  

Народно-исторический романтизм

•  

Славянофильский романтизм

•  

Глава 3.
От романтизма к реализму. реализм как художественный метод. Реализм как направление

•  

К вопросу о «пушкинской плеяде» поэтов

•  

«Натуральная школа»

•  

Глава 4.
Разновидности критического реализма

•  

Реализм в «формах жизни»

•  

Реализм в форме «осердеченной гуманистической мысли»

•  

Реализм в сатирико-гротесковой и публицистической формах

•  

Философско-религиозный, психологический реализм

•  

Реализм социально-утопического романа

•  

К вопросу о «некрасовской школе поэтов»

•  

К вопросу о реалистической «школе беллетристов», учеников Н.Г. Чернышевского

•  

Литературное народничество. Реализм и утопическая романтика

•  

Глава 5.
Поэзия «чистого искусства»

•  

Глава 6.
Реализм, натурализм, неоромантизм, предсимволизм

•  

Глава 7.
Универсальный, синкретический реализм

•  

Заключение

•  

Рекомендуемая литература

Указатели
1652   именной указатель

В.Г. Короленко, Д.Н. Мамин-Сибиряк, А.И. Эртель, Н.Г. Гарин-Михайловский, П.Д. Боборыкин, К.М. Станюкович, А.Н. Апухтин, К.М. Фофанов, К.К. Случевский, И.Ф. Анненский

На исходе XIX столетия по-прежнему господствующим направлением в русской литературе оставалось реалистическое. Одного Льва Толстого достаточно было, чтобы создать перевес этому направлению. Но кроме Толстого был еще Чехов. В полную меру творил Короленко В.Г.Короленко. И прибывали все новые имена: Мамин-Сибиряк Д.Н.Мамин-Сибиряк, Гарин-Михайловский Н.Г.Гарин-Михайловский, Куприн А.И.Куприн, Бунин И.А.Бунин и, наконец, Горький М.М. Горький. Жизнестойкость реалистического направления зависела от нараставшей революционной волны в России. Кроме оголтелых монархистов-реакционеров подавляющая масса населения жаждала демократических преобразований. Литература реалистического направления вносила свою лепту в подготовку перемен в стране.

С начала последнего десятилетия XIX века крайне повысилась общественная активность русского писателя: он выходил на трибуну не только своими произведениями, но и как личность, к голосу которой прислушивается общество, как деятель, готовый к практическим самоочевидным свершениям. Речи с трибуны начались еще во времена московских пушкинских торжеств, когда Достоевский всех потряс своим пророческим выступлением. Жестом практического деяния была поездка Чехова на остров Сахалин. Похороны писателей стали превращаться в уличные манифестации.

В 1891-1892 годах в ряде губерний разразился неслыханный голод. Толстой, Короленко, Чехов А.П.Чехов писали о банкротстве властей, бросивших народ на произвол судьбы, принимали участие в устройстве столовых для голодающих. На борьбу с холерой в Серпуховском уезде отправился «доктор-медик» Чехов. После разгона грандиозной студенческой демонстрации у Казанского собора в Петербурге весной 1901 года 80 русских писателей, среди которых были Горький М.М. Горький, Гарин-Михайловский Н.Г.Н.Г. Гарин-Михайловский, Мамин-Сибиряк, выступили с письменным протестом. В письме требовалась отмена «временных правил», по которым студенты, «учиняющие беспорядки», отдавались в солдаты. Вскоре появилось другое письмо, подписанное более чем 90 лицами (писателями Вересаев В.В.Вересаевым, Потапенко И.Н.Потапенко, учеными Венгеров С.А.Венгеровым, Шахматов А.А.Шахматовым, Бекетовым, Лесгафтом), с обличением «царя и его помощников» выступил Толстой. Вокруг писателей сосредоточивались крупнейшие события в стране: отлучение Толстого от церкви, «академический» инцидент с Горьким.

Чехов подает голос в «деле Дрейфуса», Короленко выступает против погромов, защищает в «мултанском деле» ложно обвиненных удмуртов, Толстой защищает духоборов. Большое значение приобретают личные контакты между писателями, что умножало их силы. Буквально паломничество началось в Ясную Поляну и Хамовнический дом Толстого. В Гаспре больного Толстого посещают Чехов и Горький, в Ялте сближаются с Чеховым А.И. Куприн и И.А. Бунин. В Подольск к преследуемому властями Горькому приезжают на встречу Андреев А.Н.А.Н. Андреев, И.А. Бунин, Телешов Н.Д.Н.Д. Телешов. Заметим, что встречаются и сближаются писатели, выходцы из разных сословий, объединяют их общее литературное дело, жажда правды и желание послужить своему народу.

Органом демократического направления был журнал «Русское богатство», которым руководил Михайловский Н.К.Н.К. Михайловский. В 90-х годах популярность журнала была велика благодаря беллетристическому отделу. В журнале печатались Горький М.М. Горький, Короленко В.Г.В.Г. Короленко, Гарин-Михайловский Н.Г.Н.Г. Гарин-Михайловский, Мамин-Сибиряк Д.Н.Д.Н. Мамин-Сибиряк, Успенский Г.И.Г.И. Успенский, Коцюбинский М.М.М.М. Коцюбинский, А.И. Куприн, Вересаев В.В.В.В. Вересаев. Важную роль играл также журнал «Русская мысль» Гольцев В.А.В.А. Гольцева, в котором была богато представлена публицистика. Здесь печатали «Остров Сахалин» Чехова, «Очерки русской жизни» Шелгунов Н.В.Н.В. Шелгунова.

Значительна роль литературного кружка «Среда», собиравшегося у писателя Телешов Н.Д.Телешова. Телешовские «среды» посещали Бунин И.А.Бунин, Куприн А.И.Куприн, Андреев А.Н.Андреев, Найденов С.А.С.А. Найденов, любители литературы и искусства. Здесь впервые Горький читал пьесу «На дне». Из произведений участников кружка составились некоторые сборники книгоиздательства «Знание», которое в 1902 году возглавил Горький, привлекший к сотрудничеству лучшие писательские силы. Помимо отдельных изданий было выпущено 40 сборников товарищества «Знание», составленных главным образом из новейших произведений русской литературы.

И все же в реалистическом направлении наметились к концу века перемены. Самые крупные его представители вдруг почувствовали, что художественность их невольно идеализирует действительность. Особенно остро это ощутил Толстой, предпочитавший после известного перелома во взглядах писать простонародные рассказы. Он признавался Лескову: «Начал было продолжать одну художественную вещь, но, поверите ли, совестно писать про людей, которых не было и которые ничего этого не делали. Что-то не то. Форма ли эта художественная изжила, повести отживают или я отживаю». Тут речь шла о предпочтительности натуралистических приемов изображения. Тому же Лескову по поводу его рассказа «Загон» Толстой писал: «Мне понравилось, и особенно то, что все это правда, не вымысел. Можно сделать правду столь же, даже более занимательной, чем вымысел, и вы это прекрасно умеете делать». Лесков в ответном письме подчеркивал, что такие приемы творчества у него не случайность: «Я очень люблю эту форму рассказа о том, что «было», приводимое «кстати»См.: Л.Н. Толстой. Переписка с русскими писателями. 2-е изд. Т. 2. М., 1978. С. 296..

Эту потребность - писать о реальных фактах, без вымысла, - чувствовал и Чехов, уже автор «Скучной истории», он, оставив художественное творчество, поехал на Сахалин: «И я рад, что в моем беллетристическом гардеробе будет висеть и сей жесткий арестантский халат». Широчайший интерес в свое время вызвал цикл «Очерки русской жизни» Шелгунов Н.В.Н.В. Шелгунова, в которых зарисовывались живые процессы, только что нарождавшиеся в русской действительности. Еще долго надо бы ждать полноценной художественной интеграции этих процессов, да многие из них были не под силу даже самым искушенным писателям или нисколько не заинтересовывали их.

Натурализм как первичная форма отбора и обобщения жизненного материала - подлинное искусство, хотя и «второго сорта», присутствовал всегда и везде во всех литературах параллельно с господствовавшими направлениями. Картины Парижа Мерсье предваряют «физиологии» Кюрмера и Бальзака и его «Человеческую комедию», «Пригожая повариха» Чулкова и «Елисей» Майкова сосуществуют с классицизмом, проза Нарежного - с романтизмом Жуковского. В составе «натуральной школы» 1840-х годов натурализм был одной из ветвей «школы», ведущей смелые поиски новых тем. А у Некрасов Н.А.Некрасова, Достоевский Ф.М.Достоевского, Тургенев И.С.Тургенева, Гончаров И.А.Гончарова он перерастал в полноценное реалистическое творчество. Обе ветви не мешали друг другу, и родственность их признавала эстетическая теория Белинский В.Г.Белинского.

Роль натурализма особенно приобретает большое значение в эпоху кризиса господствовавших концепций жизни, литературных направлений. Именно сейчас возрастает роль натурализма, в частности документальной прозы, когда сталинизм разоблачен в своей античеловеческой сущности, банкротом оказался социалистический реализм и правда солженицынского «Архипелага» стала мерой вещей, гражданской добросовестности. Всякое сочинительство, претензия на художественность раздражают, кажутся новым обманом. Жизнь раскрывает такие потрясающие коллизии и сюжеты, запретная правда заговорила таким языком, что только черствый хлеб истины приемлет перестраивающееся общество. Этот бескомпромиссный натурализм может подготовить почву для нового расцвета художественной литературы.

Великие реалисты решительно возражали против вульгарного подхода к вопросам вымысла и натурализма. Резко осудила критика роман Сологуба «Тяжелые сны» (1896) как проявление болезненной эротомании, человеконенавистничества. Толстой охарактеризовал этот роман как «невозможность, неряшливую бессмыслицу». Осуждались крайности натурализма и «бодрого таланта» Потапенко И.Н.И.Н. Потапенко, и особенно «аморального» Арцыбашев М.П.М.П. Арцыбашева.

В 1893 году появилась повесть Потапенко «Семейная история»: мальчик восемнадцати лет узнает, что у отца есть любовница, а у матери - любовник, возмущается этим, но оказывается, что он всем этим нарушает счастье семьи и поступает дурно; сюжет преподносится автором в качестве примера изображения жизни такой, «как она есть». Толстой писал по поводу этой повести: «Я давно не читал ничего такого возмутительного»; «Какая мерзость! Решительно не знают люди, что хорошо и что дурно.... Вся наша беллетристика всех этих Потапенок положительно вредна».

Копирование жизни, угождение вкусам пресыщенных сословий, их аморализму носили реакционный характер. О «буржуазности» Баранцевич К.С.К.С. Баранцевича, например, писал Чехов А.П.Чехов, обычно избегавший однозначных определений, «ярлыков». Но тут, как и в случае с Потапенко, речь шла о морали общества, о нравственном кодексе литературы. Чехов писал о Баранцевиче: «Это буржуазный писатель, пишущий для чистой публики, ездящий в III классе. Для этой публики Толстой и Тургенев слишком роскошны, аристократичны, немножко чужды и неудобоваримы.... Станьте на ее точку зрения, вообразите серый, скучный двор, интеллигентных дам, похожих на кухарок, запах керосинки, скудость интересов и вкусов - и Вы поймете Баранцевича и его читателей. Он не колоритен. Он фальшив («хорошие книжки»), потому что безнравственные писатели не могут быть не фальшивыми. Это усовершенствованные бульварные писатели. Бульварные грешат вместе со своей публикой, а буржуазные лицемерят с ней вместе и льстят ее узенькой добродетели».

Суть вопроса о натурализме не в копировании жизни, а в той внутренней благородной тенденции, которая лежит в основе этого копирования.

Начиная с «натуральной школы», русский реализм был преимущественно бытовым реализмом и изображал действительность в «формах самой жизни». Таковы романы Тургенева и Гончарова, такова поэзия Некрасова, такова драматургия Островского. Но уже Гоголь, «отец» «натуральной школы», дал понятие о возможности использования в реализме фантастического элемента, гротесковых приемов, то есть соединения в художественном образе условных стихий, несовместимых в реальной жизни. И еще прежде у Пушкина в «Пиковой даме», в «Медном всаднике» по-своему используются такие приемы творчества, затем в «Докторе Крупове» Герцена, в сатирах Щедрина.

Литература основывалась на прочных, выверенных представлениях о полной зависимости человека от среды. Многие писатели испытали воздействие идей Белинский В.Г.Белинского, Чернышевский Н.Г.Чернышевского и их соратников, во догмы антропологического материализма и позитивизма слабо учитывали духовную, нравственную сторону в человеке, его волю, подсознательную, интуитивную духовную жизнь. Каждый реалист в той или другой мере отдавал дань просветительским иллюзиям: Россия уже созрела к важным переменам, и радостный день («настоящий день») свободы в ней вот-вот наступит. Добролюбов даже считал, что всего какая-нибудь «одна ночь» отделяет русское общество от этого «настоящего дня». Но в 80-х годах наступила общественная реакция, полное разочарование в подобных идеалах. Наступила эпоха «безвременья», измельчания общественных интересов («теория малых дел»). Большие перемены произошли в среде интеллигенции и в ее духовных исканиях. Послушаем на этот счет суждения русского философа Н.А. Бердяева, который сам на себе испытал все эти метаморфозы: «Были признаны права религии, философии, искусства, независимо от социального утилитаризма, моральной жизни, т.е. права духа, которые отрицались русским нигилизмом, революционным народничеством и анархизмом и революционным марксизмом». И еще: «Произошел кризис миросозерцания, обращенного исключительно к потустороннему, к земной жизни, и раскрылся иной потусторонний духовный мир. Наступил конец исключительному господству материализма и позитивизма в русской интеллигенции»Бердяев Н.А. Истоки и смысл русского коммунизма. (Ротапринтное воспроизведение эмигрантского издания 1955 года). М., 1990. С. 90.. Бердяев считает возможным сделать такой общий вывод: «В начале XIX века в России... произошел возврат к традициям великой русской литературы и русской религиозно-философской мысли. От Чернышевского и Плеханова обратились к Ф. Достоевскому, Л. Толстому, Вл. Соловьеву. Но эти культурные идеалистические течения начали терять связь с социальным революционным движением, они все более теряли широкий социальный базис. Образовалась культурная элита, не оказавшая влияния на широкие круги русского народа и общества.... Впервые, может быть, в России появились люди утонченной культуры, граничащей с упадочностью. Это было время символизма, метафизики, мистики. „. Жили как бы на разных планетах. В общем движение может быть охарактеризовано как своеобразный русский романтизм, но в своем религиозно направленном крыле это переход к религиозному реализму»Бердяев Н.А. Истоки и смысл русского коммунизма. (Ротапринтное воспроизведение эмигрантского издания 1955 года). М., 1990. С. 90, 91..

Вот и пришли к нам с цитатой из Бердяева некоторые термины, которые мы вынесли в название настоящей главы. Разумеется, смысл этих терминов у нас будет другой: неоромантизм будет частичным возрождением прежнего романтизма, уже с импрессионистическим оттенком, в основном у Фета и затем у Фофанова и Случевского, вместо «религиозного реализма» (такой вообще невозможен) продолжит свое развитие философский реализм, с опорой на Достоевского, старого Шеллинга, возродившегося заново Шопенгауэра и на новый возникший авторитет - Ницше (который сам во многом зависел от Достоевского).

Уже Толстой гневно возражал против гегелевского детерминизма. Для Толстой Л.Н.Толстого законов истории не существует, события определяются совпадением воль отдельных людей (такова концепция в «Войне и мире»). Для Достоевского исходным пунктом была «натура» человека. Ее не могут преодолеть никакие казуистические «выточенные» теории и намерения, исполненные самых благих побуждений. «Выпрямить», «восстановить» человека может только сознание бессмертия, веры в Христа. Здесь препоны всяческому анархизму («все позволено»).

К главному сочинению Шопенгауэра - «Мир как воля и представление» (Т. 1 и 2, 1819 и 1844) - имеют прямое отношение Фет А.А.Фет, переведший этот труд философа, Достоевский, Толстой, Чехов, Тургенев, М. Горький. Никакой реальной причинности в мире Шопенгауэр не признавал, отказывался он от кантовского «чистого разума», отвергал и шеллинговское «тожество». Он считал, что все знание черпается из «интуиции». Единственной субстанцией мира является воля, а материя - лишь простая «видимость» воли. Предметы существуют не сами по себе, а только лишь как наши представления о них. Материя - «правдоподобная ложь». Всякое физическое тело есть не что иное, как явление, как видимость, «объективность» нашей воли, претворенная нами в объект, «форма» нашей интуиции»Быховский Б.Э. Шопенгауэр. М., 1975. С. 75.. Поскольку воля творит мир, а человек по природе эгоистичен, поэтому философия Шопенгауэра «предоставляет полный простор и право». «Универсальный объект» воли - воля к жизни. Воля - это начало не физическое, а метафизическое. «Воля к жизни» стихийно, независимо от сознания, безусловно, неразумна и слепа. С нее все в жизни и начинается, и на ней все в жизни держится, за ней нет ничего. «Есть граница, до которой может проникнуть размышление... Мое учение достигает той границы в воле к жизни...»Быховский Б.Э. Шопенгауэр. М., 1975. С. 109..

Нужно было слишком большое разочарование в просветительстве, его «разуме», чтобы так преподнести волю и представления (разумеется, в «метафизическом» оперении). Следующий шаг сделает Ницше в своем мифе о «сверхчеловеке», индивидуалистическом культе сильной личности («Так говорил Заратустра», 1883-1884). В русской литературе не было преклонения перед культом силы, но Шопенгауэр и Ницше давали простор для изучения острых срезов в жизни, все более обнажавшихся среди надвигавшейся социальной катастрофы. Одновременно возрастала жажда в поисках исхода, гармонического будущего в любой, хотя бы символической, форме. М. Горький испытал влияние этих философов в период «богоискательства» и, думается, в более широком плане, в воспевании «безумства храбрых», начиная со «Старухи Изергиль».

Новейшая философия, однако, была бессильна объяснить современный контекст жизни, противоборствующие общественные направления, логику истории. Выспренне выдвигались космические задачи, общечеловеческие ценности. В этом была слабость и обреченность новейшей философии.

Не вдаваясь во все тонкости и сложности шопенгауэровской системы, Фет вооружался идеей все творящей воли, сознанием законности своих представлений о жизни создаваемого им своего поэтического мира. Широкой волной в его поэтику хлынули различного рода импрессионистические, утонченно-субъективные художественные элементы, релятивистские уравнения разномасштабных явлений («Только в мире и есть...»).

Этот тончайший импрессионизм наблюдений есть и в поэзии Тютчева, но он уже прибегает к прямой символике, которая должна выразить невыразимое («Душа моя - элизиум теней»).

В правдивой прозе Гаршин В.М.Вс.М. Гаршина попытки выразить героические начала приводят к использованию романтических и символистических приемов. Достаточно напомнить его рассказы «Attalea princeps» (1880) и «Красный цветок» (1883). Есть у него и аллегорические приемы: «Сказание о гордом Аггее» (1886).

У Короленко В.Г.Короленко сочетаются чисто реалистические, в «формах жизни», произведения, в которых он полный хозяин и детерминист, с произведениями, носящими печать символизма. В миниатюрном очерке «Мгновение» (1896-1900) мы видим, как в бытовой фон тюремного рабства инсургента врывается символическая, полная лирического пафоса вера в конечную победу: «Но все-таки... впереди огни!» Дикому реву бури созвучен неудержимый крик радости человека, почувствовавшего приближение свободы. Здесь отразилась атмосфера, царившая в предреволюционной России. Символика есть ив образе Тюлина из рассказа «Река играет». В «Слепом музыканте»герой живет и творит свой собственный мир по своей воле. Но творил его и в нормальных условиях народ, из века в век собиравшийся на Светлояре, и Короленко хочет понять рациональный смысл сказания о граде Китеже. Писатель убеждался, что начала жизни «далеко не покрываются сферой нашего сознания», что «цель есть нечто иное, как сознанное стремление, корень которого - в процессах бессознательных, там, где наша жизнь сливается незаметно с необъятной областью вселенской жизни»Короленко В.Г. Собр. соч.: В 10 т. Т. 10. М., 1966. С. 115.. В этом рассуждении чувствуются отголоски философии Шеллинга и Шопенгауэра.

Учение о мире как о представлении не менее богато, чем учение о мире как источнике впечатлений. В конце концов утверждалось великое право художника: «я так вижу мир». Можно сколько угодно громить это видение с гносеологической, социологической точек зрения, укорять в отходе от реализма, что народ тут ничего не поймет. Но мир беспределен, и воспроизведение его в искусстве тоже беспредельно многообразно.

Скабичевский А.М.Даже суховатый А.М. Скабичевский хорошо подметил природу новейших «крайностей» реализма: «...Стремлением... облечь в живые образы те философские и моральные идеи, которые бродят в умах общества, не находя соответствующих форм в мелких фактах будничной жизни, - объясняются в нашей литературе и все те сказки, легенды, аллегории, какие ныне так часто являются в нашей литературе... нельзя не видеть в них первых ростков молодой зелени, идущей на смену старой и увядшей»Новости. 1892. 9 янв.. Толстой считал, что для творчества нужны не только верные расчеты, «мысль народная» или «мысль семейная», но и «энергия заблуждения», «езда в незнаемое», постулирование возможного, - только тогда обеспечится живорожденность образов. Чехов изображает в «Черном монахе» эту «энергию заблуждения», которая наполняет все существо магистра Коврина, ставящего перед собой величественные задачи. Своя символика есть и в «Степи», «Огнях» Чехова, где ставятся вопросы о смысле бытия, о пределах постижения истины. Христос у Блока в «Двенадцати» - не символ какого-то другого, отрешенного мира, а глубоко личная, символическая форма авторского благословения революции и - совершенно в духе Достоевского - форма предупреждения от беснования разыгравшейся стихии ее укрощения, сдерживания в пределах мудрой святости и гуманности.

Все сказанное не делает народившуюся символизацию привилегией одного направления. К ней давно прибегала литература и в «Медном всаднике», и в «Мертвых душах». У М. Горького Нью-Йорк предстанет в образе города «желтого дьявола»; в туманах Гибралтара чудится тот же дьявол в бунинском «Господине из Сан-Франциско».

Зародившийся в середине 1890-х годов русский символизм был весьма противоречивым явлением: с одной стороны, как выражение ненависти к окружавшему обществу, к только что победившему, утвердившемуся капитализму, к идеологии буржуазии, к мещанскому духовному примитивизму. Но вражда «к тому, что есть» распространялась и на старый народнический альтруизм, и на хлынувшую социал-демократическую идеологию. Деидеологизация искусства помогала символистам сосредоточиться на разработке средств художественной выразительности. Почти все они были талантливы и заложили основу будущей формальной школы. Именно такие задачи первоначально ставил Брюсов.

Но лозунг Андрея Белого: «Освободите нас от Скабичевского!»Белый Андрей. На рубеже двух столетий. М.; Л., 1930. С. 6. - означал не просто борьбу с рутиной, а был попыткой освободиться от науки, от детерминизма. Так и тянулись в двух направлениях все теоретизирования 90-х годов.

С одной стороны, трезвое осознание необходимости дерзких обновлений реалистической палитры. По поводу «Дамы с собачкой» М. Горький писал Чехову: «Знаете, что Вы делаете? Убиваете реализм....Дальше Вас никто не может идти по сей стезе, никто не может писать так просто о таких простых вещах, как Вы это умеете». Но эта предельная чеховская простота сама взывала к новым усложнениям. Чехов рассуждал в 1892 году: «Мы пишем жизнь такою, какая она есть, а дальше - ни тпрру, ни ну... У нас нет ни ближайших, ни отдаленных целей, и в нашей душе хоть шаром покати. Политики у нас нет, в революцию мы не верим, бога нет, привидений не боимся...» Запредельные дали, как мы уже говорили неоднократно, чувствовал и Короленко. Но речь шла вовсе не о выдумывании того, чего нет, не о мистическом, потустороннем, а о новом прочтении действительности. Короленко писал в 1894 году: «Мы теперь уже изверились в героях, которые (как мифический Атлас - небо) двигали на своих плечах «артели» (в 60-х) и «общину» в 70-х годах. Тогда мы все искали «героя», и гг. Омулевские и Засодимские нам этих героев давали. К сожалению, герои оказались все «аплике», не настоящие, головные. Теперь поэтому мы прежде всего ищем уже не героя, а настоящего человека, не подвига, а душевного движения, хотя и непохвального, но непосредственного (в этом и есть сила, напр., Чехова).... Теперь уже героизм если и явится, то непременно не «из головы»; если он и вырастет в литературе, то корни его будут не в общих учебниках политической экономии и не в книжках об общине, а в той глубокой психической почве, где формируются вообще человеческие темпераменты, характеры... живого человека». Если и приходилось прибегать к символизации, то все же за ней стояла реальность, жажда героического, представление о котором все более соединялось с простым человеком, возможностями его темперамента и характера.

С другой стороны, все эти проблемы приобретали извращенный, Декадентский характер. Чувство исторической обреченности, безысходности, тупика, в который якобы зашло современное человечество, сполна выражены в книге австрийского публициста Макса Нордау «Вырождение» (1893), пользовавшейся популярностью. Пессимистически тогда смотрел на весь ход русской литературы XIX века Мережковский Д.С.Д.С. Мережковский в книге «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» (1893), ставил задачу развеять иллюзии о каком-то особом ладе в русской литературе и драматизировать ее развитие, видеть зачатки гниения в борьбе идей и направлений. В значительной мере трибуной декадентства был журнал «Северный вестник». Заправлял в нем критик-идеалист Волынский А.Л.А. Волынский (Флексер А.Л.А.Л. Флексер), который в книге «Русские критики» (1895) пытался совершенно извратить смысл наследия Белинского и Чернышевского, беззастенчиво прибегая в фальсификациям. Книгу Волынского резко и насмешливо раскритиковал Плеханов в серии статей «Судьбы русской критики».

Что же предлагали декаденты взамен историзма и детерминизма? Индивидуализм, эгоцентризм, «сверхчеловечество». Брюсов писал Перцов П.П.П.П. Перцову: «Поэтическое произведение в своем идеале таково, что оно будет доступно только автору». А как поэт Брюсов В.Я.Брюсов начертал на своем знамени завет:

...Никому не сочувствуй.

Сам же себя полюби беспредельно.

Этот же догмат исповедует Бальмонт:

Я ненавижу человечество,

Я от него бегу, спеша.

Мое единое отечество -

Моя пустынная душа.

Поистине квинтэссенцией символизма, почти автопародией на него были стихи Зинаиды Гиппиус: «Мне нужно то, чего нет на свете, / Чего нет на свете!»

Мало преуспели символисты и в области теоретических спекуляций, хотя казалось бы, что здесь они больше всего у себя дома. Нетрудно заметить известную эклектическую тавтологию в следующих рассуждениях Андрея Белого: «Символ есть образ, взятый из природы и преобразованный творчеством: символ есть образ, соединяющий в себе переживание художника и черты, взятые из природы. В этом смысле всякое произведение искусства символично по существу»Белый Андрей. Символизм. М., 1910. С. 8.. То же самое мы встречаем в другом месте о переживании: «освобождает (оно. - В.К.) представляемые образы от законов необходимости, и они свободно сочетаются в новые образы, в новые группы»Белый Андрей. Луг зеленый. М., 1910. С. 21.. Та же тавтология у Вяч. Иванова: «Символика - система символов; символизм - искусство, основанное на символах»Иванов Вяч. По звездам. СПб., 1909. С. 248.. В крайние дебри это философствование заходило на заседаниях мистико-религиозного общества, созданного в Петербурге Мережковским. Конечно, эти бдения лучше, чем гражданская война, и все же они должны быть оценены по заслугам. И здесь не могли дать ответ на вопрос, что такое символизм. Может показаться, что мы судим об этом слишком издалека и вчуже. Но вот непредвзятое мнение одного из активных деятелей этого движения. Перцов П.П.П.П. Перцов писал в своих «Литературных воспоминаниях»: «Теперь странно видеть всю спутанность и разброд тогдашней мысли вокруг этой темы. Одни, как Мережковский, подразумевали под символизмом двойственное миропонимание, выраженное, например, в известном стихе «Фауста»: «все преходящее есть только символ». Другие, как Минский, находили просто, что символизм имеет задачей «внушить читателю метафизические настроения». Для Бальмонта символической поэзией была такая, где, «помимо конкретного содержания, есть еще содержание скрытое», причем первое, в отличие от аллегории, имеет и свое самостоятельное значение. При всех этих определениях оставалась совершенно вне объяснения самая новизна символизма, тогда как Брюсов справедливо выдвигал на первый план именно эту сторону дела. «До Вэрлена символизма не было», - прямо формулировал он. Говорит П.П. Перцов и о затруднениях, кого именно следует считать символистом. Репутации устанавливались легко, но и здесь много путаницы. «Все, например, были согласны, что Бальмонт - символист, и никто не причислял к символистам Фофанова, хотя у того тоже было немало «странных» стихотворений («Чудовище» и другие). Еще удивительнее было, что к символистам обычно относился (и правильно!) Н.М. Минский, рассудочные стихи которого, казалось бы, были очень далеки от предполагавшейся иррациональности символизма»Перцов П. Литературные воспоминания. 1890-1902 гг. М.; Л., 1933. С. 220 и 223.. Брюсов в отчаянии писал Перцову: «Бедный символизм! Чего ему не приписывают; кажется, нет более неопределенного термина»Перцов П. Литературные воспоминания. 1890-1902 гг. М.; Л., 1933. С. 223..

Отвлеченный теоретический педантизм символистов мешал пониманию их поэзии. Символизм не мог существовать в своем вакууме. Во избежание своей погибели, при всем богатстве словесной оркестровки он непременно должен был черпать содержание из Ипокрены современности, с ее буднями и реалиями. Все великое в символизме могло возникнуть только на путях преодоления его эрудиции и теорий. Это могучее обмирщение мы и видим в поэзии Брюсова и Блока.

У каждого из писателей на рубеже веков был свой неповторимый путь через лабиринт сложных литературных влияний и взаимодействий.

Владимир Галактионович Короленко

(1853-1921)

Через всю жизнь пронес Короленко В.Г.Короленко верность наследию 60-х годов. Он был сторонником эстетики Ченышевский Н.Г.Н.Г. Чернышевского и Добролюбов Н.А.Н.А. Добролюбова, что ярко проявилось в его литературно-критических статьях. Но Короленко, как ему казалось, усмотрел и чрезмерно «книжный», отвлеченно-теоретический характер наследия «шестидесятников», и ему очень хотелось, чтобы их идеалы воплотились в действительность. «Хождение в народ» и народовольческий терроризм Короленко отверг как теории наивно-утопические, несущие в себе пагубу великому освободительному движению. Сам Короленко был бесстрашным в служении общему делу: он подписывает коллективный студенческий протест во время «беспорядков» в Петровской земледельческой и лесной (ныне Тимирязевской) академии; уже будучи ссыльным в Перми, отказывается от присяги вступившему на трон Александр IIIАлександру III, и его ссылают в Якутию. Но он не вступает ни в одну из существовавших подпольных революционных организаций, усматривая в них сектантский характер, революционеров без народа. Короленко предпочитал действовать открыто, пером публициста и художника.

Короленко вдумчиво изучал русскую действительность, глубоко вникал в народную психологию. Но в литературе он держался независимых мнений. Уважал Толстой Л.Н.Л.Н. Толстого за его творчество, широту и глубину охвата жизни, но совершенно расходился с Толстым в вопросе о путях и средствах разрешения социальных противоречий. Сам человек с ярко выраженной общественной позицией, он тем не менее ценил Чехова за всесторонность подхода к действительности, художественную правдивость изображений. По признанию Горького, Короленко на первых порах подал ему пример трезвокритического отношения к сложившимся штампам в оценке жизненных явлений, творчества того или иного литератора, предостерегая от чрезмерного увлечения словами и приукрашивания людей.

Короленко-гражданин сформировался раньше, чем Короленко-писатель. Гражданская тема оказалась основной в его творчестве. Многое из своих исканий и переживаний Короленко отобразил в «Истории моего современника» (1905-1921, отд. изд. 1922). Все, что рассказано в этом незавершенном произведении, было, но многое он и домысливает, чтобы типичнее обрисовать подвижника идей 70-80-х годов. «История...» писалась Короленко на склоне лет, когда он уже имел возможность бросить ретроспективный взгляд на события прошлого и с большой трезвостью оценить их значение.

«История...» - широкое эпическое повествование о драматической, исполненной подлинного трагизма судьбе поколения 70-х годов. Дума о народе, о его возможностях была на переднем плане. «Представление о «народе» со времени освобождения, - писал Короленко, - занимало огромное место в настроении всего русского общества. Он, как туча, лежал на нашем горизонте, в него вглядывались, старались уловить формы, роившиеся в этой туманной громаде, разглядеть или угадать их. При этом разные направления видели разное, но все вглядывались с интересом и тревогой и все апеллировали к народной мудрости».

В изучении народа Короленко определенно начинал обгонять своих современников. Именно в этом вопросе приходилось пересматривать прежнюю систему взглядов, обнаружив в ней нестройность и непоследовательность. О народе многие говорили все еще как о «благодушном богатыре, сильном и кротком». В ссылке Короленко встретил много хороших людей, но увидел и невежество, забитость и закоренелое холопство. Уже сам привоз ссыльного повергал мужиков в уныние: лишний рот корми, лишние начальственные повинности. И большим благом оказывалось в глазах мужиков, если «политический» был «чоботной», т.е. сапоги умел шить и инструмент привез с собой. Это в корне меняло дело: может «бабе чирики изладить».

Можно ли считать случайностью, что Короленко довел описание событий в «Истории...» только до 1884 года, т.е. до своего возвращения из якутской ссылки, после которой, собственно, и началась литературная его деятельность? Случайно ли, что перед нами длинная серия эпизодов, не имеющая определенного логического конца? Все эпизоды однотипны; ссыльный и его тюремное, поселенческое начальство. А если речь идет о других ссыльных, то излагается одна и та же история: кто и как сюда попал. Произведение заканчивается возвращением героя из ссылки, но ясно, что скоро он нарвется на новую ссылку.

Перед нами широкая картина умственного брожения в среде студенческой молодежи 70-х - начала 80-х годов. Но говорит ли автор о себе, о своих друзьях по Технологическому, Горному институтам в Петербурге или Петровской академии в Москве, о террористах И. Млодецком, А. Желябове, С. Степняке-Кравчинском, о Г. Лопатине - везде Короленко схватывает только общий эмоциональный тон их подвижнической деятельности, их служения народу, не входя глубоко в самый мир их идей. Летопись идейных исканий не получается: все сведено к героизму и самопожертвованию.

История будет всегда благодарна Короленко за то, что он, вслед за Ф.М. Достоевским, А.П. Чеховым, П. Якубовичем, коснулся темы каторги, показав, что царская Россия губила в тюрьмах и в Сибири лучшие силы народа. И современный читатель с интересом узнает о многих героических именах, которые уже позабыты. И все же «История...» сильно проигрывает, например, в сравнении с «Былым и думами». У Герцена не только ярче и многообразнее типы и язык. У него показаны идейные искания поколения. Декабристы и петрашевцы, 1812, 1825, 1830, 1848 годы - это рубежи европейской и русской истории. Вольтер и «энциклопедисты», Гегель и Фейербах, Белинский и сам Герцен - это вехи европейской духовной эмансипации, когда закладывались основы современного мышления и миропонимания. Герцен осмысливает свой «русский», общинный социализм, ошибается и приходит к верным выводам, умеет соотнести свои теории с поступательным ходом человечества. Никакой героикой столкновений с жандармами не оправдаешь наступившего в 70-е годы понижения теоретического уровня освободительного движения. Этим понижением было народничество. Короленко с симпатией воспроизводит возраставший героизм борьбы, отчаяние интеллигенции. Но теоретический аспект его «Истории...» слаб и рисуемые им героические примеры повторяют один другой, все на одну колодку, не имея широкой перспективы как во внутреннем своем сцеплении, так и в конечной исторической цели.

Произведение оказалось незавершенным еще и потому, что массовый героизм Великой Октябрьской революции и гражданской войны был намного выше героизма народников-одиночек. Развитие истории подтверждало ошибочность их пути. С годами ореол «современника» тускнел. Соединить оба времени Короленко не смог. Красный террор гражданской войны повергал его в ужас: вот тебе и конечный результат всех стремлений. Он разочаровывается. Финал трагедии: история моего «современника» оказалась недописанной.

Короленко-художник предпочитал жанр рассказа. Тут сказались условия 80-х годов. Его небольшие рассказы всегда построены на какой-либо встрече с бывалым человеком, а тюрьма и ссылки давали много таких случаев. Давали их и многочисленные поездки, которыми Короленко особенно увлекался в нижегородский период жизни - с 1885 по 1896 год. Это годы расцвета его творчества. Главное в его рассказах - воспевание героизма, стойкости, сопротивления злу, страстного стремления гордого человека к добру и свободе, общественной полезности. Эти темы по-своему противостояли хмурым будням 80-х годов и определили особое положение Короленко в литературе этого периода.

Поскольку критика российского самодержавия, общественного бесправия постоянно была вопросом дня, голос Короленко до 1905 года звучал в полную силу. Писатель-демократ, имевший за плечами годы борьбы и страданий и продолжавший выступать в роли страстного публициста-обличителя, делался в глазах всей русской передовой общественности олицетворением лучших качеств русского писателя, совести народа. Но духовный кризис назревал в творчестве Короленко.

Обосновавшись с 1900 года в Полтаве, Короленко оказался отрезанным от центров освободительного движения, Петербурга и Москвы, хотя трудно упрекать писателя в какой-либо изоляции от общественных вопросов, все же его обличения этого периода никак не связывались с разгоревшейся классовой борьбой в стране. Так сказать, «современность» Короленко оставалась в его молодости.

Наиболее близким писателю типом героя была Морозова из рассказа «Чудная» (1880, опубл. 1905). В основу образа положены черты ссыльного врача Э.Л. Улановской, которую Короленко встретил в Березовых Починках. Остальные его герои - каторжники, бродяги, удалые люди, разбойники. Они являются носителями стихийного протеста, который, по мнению писателя, представляет собой большую ценность. Но следует сказать, что, при всей символичности выдвижения протестантов такого рода, Короленко весьма правдив в описании их внутреннего мира, внешности, не чужд известной критики слабых моментов в их поступках и сознании и не скрывает того чувства обреченности, которое неизбежно сопутствует любованию ими. Короленко весьма критичен по отношению к босякам, которые в ранних рассказах им романтизированы.

В рассказе «Чудная», написанном в вышневолоцкой тюрьме перед ссылкой в Сибирь, Короленко выводит свой образ «светлой личности» - человека неподдельной правдивости, резко противостоящий персонажам Д.Л. Мордовцева («Знамения времени») и других модных писателей. Образ революционерки Морозовой, чахоточной, с узелком книг, сопровождаемой жандармами в Сибирь, написан любовно. Она с презрением отказывается от мелких услуг конвойного в дороге, не считает жандармов за людей, высмеивает упоминание ими на каждом шагу слова «закон». «Чудной» она и оказывается в восприятии конвоиров. Один из жандармов, сопровождавших партию ссыльных, был поражен ее благородством, гордостью, сознавал ее моральное превосходство над собой и своим напарником. Можно сказать, «чудная» Морозова оказала благотворное влияние на этого человека, начинавшего задумываться над окружающим. Вскоре «чудаком» оказался и сам жандарм Гаврилов: на него донесли. А Морозова все стояла перед его глазами. Она ведь под конец и руку ему подала: «...Желаю вам когда-нибудь человеком стать». Неподдельность тона этого произведения достигается тем, что рассказ ведет сам жандарм. Перепады его настроений естественны. Сила Морозовой не только в ее личной стойкости, а во Бесчеловечности исповедуемых ею идей.

Обе волновавшие Короленко темы - вольномыслие и народ - объединялись в его творчестве, он все чаще исследовал рождение стойкости, противоборства в самом народе. Тюрьмы и ссылки свели Короленко с простыми людьми, претерпевшими вместе с ним тяготы. Герои рассказа «Яшка» (1881), «Федор Бесприютный» (1885, опубл. 1927) и «Соколинец» (1885) имели реальных прототипов.

Образ каторжника, бродяги у Короленко восходит к разбойничьему фольклору, несет в себе настроение протеста, самоутверждения личности. Но писатель воспроизводит и извращенные формы, в каких проявляется этот протест у человека из народа, попавшего в бесчеловечные условия царской тюрьмы и каторги («Яшка»).

В рассказе «Соколинец» (из рассказов о бродягах) изображается группа беглецов с «окаянного» острова Соколиный (явный намек на Сахалин), которая имеет ближайшую цель - выбраться на волю. Сообща они преодолевают чудовищные трудности. И концовка звучит поэтически, предсказывая бесконечную вереницу возможных приключений. Никогда бродяга не осядет на месте, не продаст своей воли-волюшки: «Уйду... в тайгу... Что на меня так смотришь? Бродяга я, бродяга!..» Достойна высокой оценки и внутренняя целостность рассказа. Чехов писал автору: «Ваш «Соколинец», мне кажется, самое выдающееся произведение последнего времени. Он написан, как хорошая музыкальная композиция, по всем тем правилам, которые подсказываются художнику его инстинктом».

Следующий шаг Короленко - познание народа в будничных условиях, в которых и формы протеста должны быть иными. Они могут быть не менее драматичными, но должны непременно вырастать из сложных повседневных отношений. Важно было снять с народных героев ореол исключительности. Вся жизнь народа есть укор неправде, и он верит в справедливость и оживает в борьбе за нее. На эту тему написаны лучшие рассказы Короленко - «Сон Макара (Святочный рассказ)» (1885) и «Река играет» (1892). И переход от слободки Чалган, затерявшейся где-то в якутских просторах, к берегам великорусской Ветлуги, от бедного Макара, который за долгие годы жизни на стороне почти утратил русские черты, к лодочнику Тюлину, с такой уверенностью чувствующему себя бесстрашным хозяином на берегах взбунтовавшейся Ветлуги, - все это свидетельствовало о погружении Короленко в самую гущу народной жизни.

Герой назван Макаром потому, что на него, как в поговорке, все шишки валятся. Примитивная жизнь его вся тратилась на поиски пропитания. Как и многие люди того края, зависит Макар от подаяний природы, но он не ропщет, он сам - часть природы. Он смирен и полон сознания невозможности каких-либо перемен в своей жизни. Только во сне, в котором, как и в жизни, все перемешивается, языческое и христианское, он позволяет себе заспорить с большим Тойоном о справедливости. Макар готов покаяться в том, что много пил водки, обманывал. Но когда он увидел, что чаша весов, на которой лежит сделанное им добро, тянет мало и ему не миновать ада, здесь терпение Макара истощилось. Он не дал восторжествовать над собой, стал отстаивать свои права. Вдруг он ощутил в себе дар слова, речь его стала плавной и убедительной. Старый Тойон, сначала рассердившийся на такую дерзость, потом стал слушать с боль-шям вниманием. Макар рассказал, как гоняли его старосты и старшины, заседатели и исправники, пугали попы, томили нужда и голод, морозы и жара, дожди и засуха. И заметил Макар, что чаша добра потянула вниз, в его пользу. Жаль только, что торжество справедливости Макар увидел лишь во сне.

Тема прельстительного «сна» русского народа, сказание о граде Китеже, будто бы ушедшем на дно озера Светлояр при приближении Батыя, привлекли внимание Короленко в период его жизни в Нижнем Новгороде. Он много путешествовал, побывал на Ветлуге и Керженце, на местах паломничества тысяч людей из центральной России, с Урала и Сибири. Его захватывает мысль уяснить особенность народного миросозерцания. К Светлояру стремятся толпы людей, чтобы хоть на короткое время стряхнуть с себя обманчивую суету и взглянуть за таинственную грань. Много едкого говорит Короленко о фанатизме религиозной толпы, о кликушах и калеках. И хотя известно, что никакой «чудотворной» нет, что все чудеса крестного хода шиты белыми нитками, все же, пишет Короленко, «я смотрел на эту картину не без волнения... Такая волна человеческого горя, такая волна человеческого упования и надежды!.. И какая огромная масса однородного душевного движения, подхватывающего, уносящего, смыкающего каждое отдельное страдание, каждое личное горе, как каплю, утопающую в океане!..». Может ли интеллигенция родить подобную духовную силу, которую мог бы воспринять народ, пойти за ней?

И вот на Ветлуге Короленко встретился не только с фанатическим благочестием, но и с людьми, начисто его отвергающими, даже как будто не ведающими о нем, с людьми, которые, как взыгравшая Ветлуга, олицетворяют народную отвагу, смекалку и волю к действиям. Таков был поразивший писателя перевозчик Тюлин, которого он воспел в рассказе «Река играет. (Эскизы из дорожного альбома)». Короленко любовался его решительными действиями в критическую минуту. Образ Тюлина ничего общего не имеет с образом того добродушного богатыря, которого идеализировали народники. В начале рассказа Тюлин предстает ленивым нетрезвым мужиком, который и шесты не припас и ухом не ведет, когда его кличут с того берега. Но все «праведники», хулители в лодке падут ниц перед Тюлиным, растеряются, когда нагрянет буря, опасность. Тюлин словно ожил, сжался в пружину, и все смотрят на него с восторгом и уважением. Но вот опасность миновала, до берега добрались - и глаза Тюлина угасли. И снова он лежебока, снова слышится: «не поеду», «подождут».

Рассказ этот привел в восторг Горького: «...Это любимый мой рассказ; я думаю, что он очень помог мне в понимании „русской души“». Горький высоко оценивал такое решение темы народа: «В художественной литературе первый сказал о мужике новое и веское слово В.Г. Короленко в рассказе „Река играет“». А это «веское слово» заключалось в том, что Короленко показал, как затаена в мужике скрытая сила, которая может в нужный момент проявиться.

Рассказ «Без языка» (1895) отразил впечатления писателя от поездки в Чикаго на Всемирную выставку в 1893 году. Не претендуя на обстоятельное изображение американской жизни, с которой он не успел хорошо ознакомиться, Короленко пишет не столько об Америке, сколько о том, как Америка представляется на первый взгляд простому человеку из России. Припомнились и давние впечатления от встречи в вышневолоцкой тюрьме с белорусом Девятниковым, который послужил прототипом образа главного героя рассказа - Матвея Лозинского.

С наивными деревенскими представлениями о жизни, «без языка», с мешком за плечами ринулся Матвей в Америку искать лучшей доли. Бедняки ехали туда в поисках куска хлеба. В рассказе много трагикомического. Но главное - победа над трудностями, моральная чистота, которую пронес Матвей через мир торгашества, спекуляций, черствости, равнодушия, царящих под светочем статуи Свободы, которая приветствует в бухте Нью-Йорка беглецов со всего света. Увязавшийся с Матвеем земляк Дыма сразу стал приспосабливаться к местным нравам. А Матвей не раз вынужден был иметь дело в полицией, которая выслеживала «дикаря в свитке», повалившего целую цепь охранников на митинге голодных в городском парке. О Матвее зашумели в прессе: «Дикарь в Нью-Йорке», «Кафр, патагонец или славянин?», «Угроза цивилизации», «Оскорбление законов этой страны». Саркастически высмеивается изворотливая речь лидера профсоюзов мистера Гомперса, призывавшего безработных к сохранению «порядка, достоинства, дисциплины». А забредший случайно на митинг Матвей (после ночевки в парке под открытым небом) вмиг сообразил, в чем дело, и примкнул к толпе: тут и «без языка» все понятно. В образе этого героя Короленко еще раз продемонстрировал, сколько здравого смысла, готовности постоять за себя, преодолеть любые препятствия и опасности заложено в простом человеке.

Жизнестойкость интересовала Короленко и с философской стороны. Если можно выжить «без языка», то можно выжить и «без глаз». В повести «Слепой музыкант» (1886, с доп. 1898) психологически тонко описано открытие мира слепорожденным мальчиком. И люди несчастные, как конюх Иохим, которому изменила невеста, как дядя по матери, израненный гарибальдиец Максим, который мудро направляет воспитание племянника, - все они полагают, что человек должен выступать на свою защиту и защиту других. Внешне отвлеченная от больших социальных проблем, повесть «Слепой музыкант» в философском смысле примыкает к основным произведениям Короленко о людях «бесприютных», но обретающих друзей и поприще. Как художник Короленко не уставал разрабатывать три темы: бичевать насильников, защищать униженных, отыскивать «светлые огоньки», которые, светя во тьме, призывают к сопротивлению, к пояскам настоящей жизни.

Короленко переживал за судьбы мира и цивилизации в годы первой мировой войны. Он понимал, что победителей в развязанной империалистами бойне не будет, хотя было бы особенно плохо для человечества, если бы Вильгельм II победил. Короленко знал, что кроме Германии Вильгельма есть еще Германия К. Либкнехта, которая «умеет бороться за другие, общечеловеческие идеалы», что есть Г. Манн, автор превосходного романа «Верноподданный», который едко высмеивает агрессивное и чванливое пруссачество. В прямолинейную проповедь морали писатель не верил. Нужно, чтобы все народы участвовали в решении вопросов о войне и мире; нужно, чтобы были ликвидированы «несовершенства» общественного устройства.

Февральская революция 1917 года обрадовала Короленко: это было начало исполнения всех его чаяний. Но он недоумевал, почему продолжается мировая бойня? Его радовал нараставший протест против войны - «ужасной свалки». Короленко много выступает: на митингах и собраниях, в Совете рабочих и солдатских депутатов, на учительском и крестьянском съездах. Он выпускает брошюру «Падение царской власти» (1917).

Но Октябрьской революции Короленко не принял, хотя в начавшейся гражданской войне сочувствовал большевикам. Когда Полтава переходила из рук в руки, он, рискуя жизнью, не раз ходатайствовал об арестованных большевиках, вызывался быть защитником перед петлюровским военно-полевым судом обреченного на казнь студента-большевика. Но Короленко равно возмущался террором с той и с другой стороны, призывал к гуманности. Он писал в 1919 году: «Я хочу сказать им, что пора обеим сторонам подумать, что зверства с обеих сторон достаточно, что можно быть противниками, можно даже стоять друг против друга в открытом бою, но не душить и не стрелять уже обезоруженных противников...». Жизнь Короленко не раз была в опасности: петлюровцы грозили ему расправой, к нему врывались в дом и стреляли в него с целью ограбления. Это произошло в момент, когда у него находилось два миллиона, собранные «Советом защиты детей». Деньги предназначались умирающим от голода русским детям в столицах. Он публиковал в полтавских газетах обличающие националистов статьи («Грех и стыд», «Пределы свободы слова») - и снова рисковал жизнью.

Но старый честный демократ Короленко в письмах к Луначарский А.В.А.В. Луначарскому (на которые не последовало ответа) решительно выступал против разгула красного террора, бессудных массовых расстрелов, произвола отдельных комиссаров. Он считал такие действия двойным позором для революции большевиков, таящими опасность для самой революции. Гуманизм Короленко остается высоким примером и для нас.

Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк

(1852-1912)

Мы затрагивали большой вопрос о русском натурализме, который начисто обходит наше литературоведение. Коснемся его в связи с писателями, могущими считаться в собственном смысле натуралистами.

Мамин-Сибиряк Д.Н.Мамин называл себя «золаистом», в некрологах писали о нем как о последователе Золя, и он действительно во многом был «натуралистом», и «натурализм» причудливо уживался у него с реализмом.

Автор романов «Приваловские миллионы» (1883), «Горное гнездо» (1884), «Золото» (1892), «Хлеб» (1895) - выдающийся русский прозаик, сумевший на особом уральском бытовом материале раскрыть важные процессы русской общественной жизни, упрочения буржуазных отношений, обострения межсословных противоречий, перестройку сознания людей в условиях золотой лихорадки.

«Натурализм», основанный на непосредственном наблюдении, особенно выступает в малых прозаических жанрах, очерках, рассказах. Можно даже сказать, что очерки и рассказы больше присущи таланту Мамина. Они образовывали у него циклы: «Уральские рассказы», «Сибирские рассказы». Романы у Мамина более спорные, и они не только подготавливались очерками и рассказами, но и целиком как бы складывались на очерковой основе. Их части обычно скреплены были внешним образом: в основе характеристик типов лежит не фантазия, а дагерротип с натуры. И событийный ряд в романах строится из житейских случаев, происходящих с отдельными лицами. В начале своего творчества писатель довольно робко давал своим «малым» произведениям жанровые определения: «Монолог», «Из охотничьих рассказов», «Психологический этюд», «Летние эскизы», «Из осенних мотивов», «Из рассказов о погибших детях», «Из рассказов о жизни сибирских беглых», «Из старообрядческих мотивов». Чаще его очерки напоминали достоверные записи фактов, собранных во время путешествий по Уралу, или записей преданий, живущих из поколения в поколение, услышанных им из уст людей, которых эти предания так или иначе касались. В очерках было много исторических и этнографических сведений об Урале, об истории посессионных рабочих или беглых, случайных людей, полученных автором из различных, в том числе и архивных, источников. В основе очерков всегда лежит случай необычный, нередко криминальный (ограбление, убийство): неожиданные открытия месторождений золота, побег с каторги, жестокое столкновение рабочего люда с заводской администрацией, властью («На шихане», «Лётные», «Говорок», «Оборотень»). И в конце жизни блеснул талант Мамина-Сибиряка-рассказчика, мастера чудесных сказок для детей («Зимовье на Студеной», «Серая шейка», «Аленушкины сказки»). Последние он сам считал любимым своим детищем.

Меньше удавались Мамину-Сибиряку сюжеты о людях высокой, интеллигентной духовности, передовых стремлений. Он знал их гораздо хуже, чем рабочий люд, да на Урале и не было сильного разночинного сословия. Мамин писал об «идеалистах» по слухам, случайным впечатлениям: «Первые студенты», «В худых душах», «Поправка доктора Осокина», «Мумма». Жизнь корежит святые души, гасит светлые начинания: «Братья Гордеевы», автобиографический роман «Черты из жизни Пепко».

Лучше получались сюжеты о «кровопийцах» и «голодных». Мамин знал, что эпоха Петра I, выдвинувшая Демидовых, Строгановых, давно миновала. Теперь народилось поколение толстосумов, ничего не понимающих в производстве, поистине «лишних людей». Колоритно обрисован в «Приваловских миллионах» быт, нравы хищников, имеющих дело с тысячами рабочих, расстановка сил управленческого аппарата, новая субординация среди приобретателей, новые повадки. Сергей Привалов, наследник несметного богатства, не любит заводского дела, считает его противоестественным и себя к нему неприспособленным. Разгорается его борьба со всесильными опекунами Шатровских заводов. Возбуждено женское сословие вокруг богатого жениха. Привалов достаточно образован, чтобы разобраться в кознях Ляховского и Половодова, проматывающих его капиталы. Симпатизирует он одной Наде Бахаревой, в которой не встречает ответного чувства. Она из патриархальной семьи. Ее отец, тоже богатый заводчик, мечтал об объединении капиталов Приваловых и Бахаревых. Он проклинает дочь за то, что та родила от Лоскутова вне брака; Максим Лоскутов слыл на заводе «философом», одним из немногих, с кем Сергей Привалов мог делиться своими утопическими программами - оплатить свой «долг» перед рабочими. На беду Лоскутов оказался счастливым соперником Сергея Привалова; Надя была влюблена в Лоскутова. Развал начался в семейной жизни Приваловых. Зося Ляховская, сестра одного из опекунов Сергея, на которой его ловко женили, оказалась глубоко чуждым ему человеком, тиранкой. Рушатся все планы Привалова: вести дела завода самому, а прибыль делить между рабочими. Не получилось и с мельницей - делом, задуманным Лоскутовым, чтобы отвратить рабочих от заводской каторги и повернуть к здоровому сельскому труду. Лоскутов умирает. Мизерным оказывается и проект Нади открыть бесплатную школу и домашнюю лечебницу. У романа идил-лическая концовка: старик Бахарев чудом разбогател, Ляховского хватил удар, Половодов застрелился, а получивший развод Привалов женится на Наде. Старик Бахарев, не доверяя практичности Привалова, обещает оставить весь капитал будущему внуку, который должен родиться у Сергея и Нади: «если разлетелись дымом приваловские миллионы, то он не даст погибнуть крепкому приваловскому роду».

В «Горном гнезде» продолжается мотив вырождения уральских промышленников. Устраняется филантропическая тема «долга», искупления грехов перед рабочими. Здесь на первом плане «гнездо» - не средоточие благородного рода, а гнездо стервятников, поедающих друг друга. Более ярко выступает рабочая масса, полное отчуждение ее от хозяина Лаптева, по своей бездуховности совершенно неспособного руководить производством. Как заезжий гастролер, он появляется на своих Кукарских заводах в килтах, т.е. клетчатой шотландской юбочке, а управляющий устраивает ему спектакль с попойками и развратом. Народ же ждал «самого» с хлебом и солью, заготовил жалобу на управителей. Но все пошло прахом.

С большой симпатией писатель изображает народ, занятый в цехах, в тяжком труде. Тут были великие мастера своего дела: Гаврила и Вавила, вертевшие, как игрушкой, раскаленной полосой весом в несколько пудов; мастер Спиридон, который у обжимочного молота подбрасывал крицу, сыпавшую дождем горевших искр, как бабы катают хлебы.

Сюжетно более остро построен роман «Золото». Рабочая масса тоже развращена: тут рабочие - сами золотоискатели. Расхищается Кедровская дача, которая открывается для разработок каждому, кто внесет необходимую сумму. Здесь уж никаких человеческих отношений быть не может: люди охвачены ажиотажем обогащения. В самом народе выделяется верхушка богатеев-авантюристов, карабкающихся в отчаянной гонке по головам ближних, к быстрому достатку. Трагедиями, разорениями, убийствами, развалом семьи и родственных связей кончается каждая из сатанинских историй, рассказанных в романе. Все больше и больше романы Мамина-Сибиряка - сцепление кошмарных эпизодов, натуралистических зарисовок промывания золота, всех способов прокормить народ, который Мамин хорошо знал на практике как истинный уральский землепроходец. Натурализм был сильной стороной его творчества - он придавал достоверность самым кошмарным историям. Как только Мамин-Сибиряк начинал прибегать к аллегориям, утопическим построениям, так падал его талант.

В конце жизни он написал ряд романов: «Весенние грозы» (1893), «Ранние всходы» (1895), «Без названия» (1894). Последний из них - социально-утопический роман, роман-трактат, роман-притча. В нем проводится мысль, согласно которой возможно достижение братства между хозяевами и рабочими, если капиталисты не будут руководствоваться одной жаждой наживы. Впрочем, не будем осуждать Мамина-Сибиряка и в этом случае: почему такой трезвый реалист прибегал к социальной утопии. Мы являемся свидетелями, как «поумнел» капитализм во всем мире: многое уступил массам, чтобы самому выжить. Идеи социализма не оправдались. Более высокого производства не создали, народа не накормили, но капитализм сильно напугали.

Александр Иванович Эртель

(1855-1908)

Место Эртель А.И.Эртеля в русской литературе до сих пор в точности не определено, и своеобразие его таланта не раскрыто. А ведь современники читали его наряду с Чеховым и молодым Буниным, его высоко оценивали Толстой Л.Н.Л. Толстой и Горький М.М. Горький. В связи с трагическими судьбами крестьянства в советское время сильно понизился интерес к его крестьянской теме, и он оказался не ко двору. Его судьба даже хуже, чем у писателей-народников, которых тоже забыли: у него не было ни капли лакировки общины.

Между тем исследователи время от времени относили Эртеля к народникам, опираясь главным образом на то, что он «открыт» был П.В. Засодимским, принадлежал к «семидесятникам», в Петербурге заведовал библиотекой, основанной Засодимским, знаком был с писателями-народниками Наумов Н.И.Н.И. Наумовым, Златовратский Н.Н.Н.Н. Златовратским, Кривенко С.Н.С.Н. Кривенко, Бажин Н.Ф.Н.Ф. Бажиным. Библиотека была местом встреч революционных народников и хранения их запрещенной литературы. Арестовывался в 1884 году за связи с «политическими», сидел в Петропавловке, но был освобожден через несколько месяцев из-за начавшегося туберкулеза легких. Проживал административно ссыльным в Твери.

Но Эртель не был народником и тем более революционером. Все перечисленные его контакты не определяли основ его мировоззрения. В сущности, он - такой же «беспартийный», как Чехов и Бунин. Поэтому нельзя о нем писать, что он «отрешался от былых народнических идеалов», преодолевал народничество (Буш В.В.В.В. Буш, Костин Г.А.Г.А. Костин, Спасибенко А.П.А.П. Спасибенко). Точно так же Эртель не стал «толстовцем», хотя и испытал влияние Л.Н. Толстого, что видно в моралистическом уклоне рассказа «Жадный мужик», (1886), написанного Эртелем для издательства «Посредник».

В принципе Эртель оставался демократом в духе 60-х годов, зорко подмечая крушение не только дворянского либерализма, но и высоких помыслов о «настоящем дне», а затем и народнического социализма. У него в романе «Гарденины» несколько героев читают Маркса, но ни сами они, ни тем более автор романа не превращались в марксистов и не жаждали этого. Тутомлин, герой «Волхонской барышни» (1883), видит в марксизме только лишь теорию индустриализации помещичьего хозяйства, капитализацию деревни; главный герой романа «Карьера Струкова» (1896) хотя и считает себя марксистом, однако революционных способов преобразования общества не принимает, убежденный англоман; Николай Гардении и книгочей купец Рукодеев одинаково интересуются Марксом и Писаревым, Боклем и Эркманом-Шатрианом, в лучшем случае видят в «Капитале» хорошее руководство к наживе. Не надо Эртеля загонять в схему: или народник, или марксист, или с народничеством расстался, а до марксизма не дошел. Он оставался реалистом в столыпинском смысле: кому-то нужны потрясения, а «нам нужна великая Россия». Поэтому у Эртеля, немца по кровиДед Эртеля - прусский бюргер, был мобилизован в наполеоновскую армию во время русского похода, попал в плен под Смоленском, остался в России, принял православие., сына управляющего имением (да и сам он долгое время был управляющим), нет неприязни к экономической выгоде, к предпринимателям, дельцам. Это тоже реальный потенциал России, деятели ее нового уклада, хотя они и не лишены огромных человеческих недостатков, жадности, жестокости, аморализма.

Лучший роман Эртеля - «Гарденины» (1889). Л. Толстой зачитывался им и высоко ставил широкое, верное, благородное изображение эпохи, хорошее знание народного быта, удивительное разнообразие и силу народного языка. Здесь и петербургские и провинциальные сцены, душевладельцы и их крепостные, разоряющийся род Гардениных и получившие волю их мужики. Крестьянство выведено во всем многообразии типов, когда все «переворотилось» в России. Брожение охватило все слои общества. Старые устои доживают в характере Татьяны Ивановны Гардениной и ее управляющего Рах-манного, пожалуй, еще в экономке Филицате Никаноровне, с отчаяния постригшейся в монастырь. Главная наследница - Элиз Гарденина - уже либералка и жаждет приносить общественную «пользу». Она становится женой сына гарденинского конюшего Ефрема (неслыханная вещь прежде!), который порывает с отцом, кончает Санкт-петербургскую медицинскую академию и начинает активно участвовать в революционной деятельности. Эти передовые стремления у Ефима и привлекли к нему внимание Элиз. Но отец его, Капитон Аверьяныч, отстраненный от должности, кончает самоубийством. Николай Рахманный, сын управителя, мечтавший стать писателем, превращается в земского деятеля, предприимчивого торговца и не чуждого общественной филантропии, открывает сельскую школу и хлопочет об открытии судосберегательных товариществ. Эртель нисколько не «приподымает» Элиз и Ефрема и нисколько не казнит за «теорию малых дел» или «честную чичиковщину» Николая Рахманного. Сам Эртель предупреждал: «Не ищите в Гардениных «воплощение идеалов». Этого там нет. Я просто старался описать наличную действительность с ее идейными течениями, с тем хотя и смутным, но, несомненно, существующим стремлением к правде, которое оживотворяет нашу деревенскую нищету, забитость, невежество».

Картина жизни потому и получалась широкой и верной, что Эртель не руководствовался ни одной из схем, которые предлагали тогдашние идеологические течения. Его можно даже отчасти упрекнуть в натурализме. Так беспристрастно и правдиво он воспроизводит все то, из чего состояла тогдашняя русская жизнь, и на «верхах» и в «низах». Тут вся «поэзия и правда» русской жизни.

Особенно удались образы из крестьянской жизни. Еще ни у одного писателя не было такой широкой картины, не скованной ни узами общинного согласия, ни властью тьмы, ни властью земли. Столетиями складывался народный быт: гуляли Рождество и Пасху, соблюдали семейные и родственные связи, пели песни на свадьбах и сенокосе, по куреням и артелям рассказывали поверья об Илье-пророке, о чудотворцах, праведниках и святых угодниках, предания о Батыевой дороге, по которой прошло великое разорение Руси, о заповедной Графской степи, о несметных угодьях, подаренных некогда Екатериной Великой графу Алексею Орлову за важные заслуги. А теперь многое перевернулось: Графскую степь всю изъездили, поделили арендаторы. У старосты Веденеева сын родной требует раздела, и нельзя уже его ни выпороть, ни в солдаты отдать, как бывало прежде. Андрон и Гераська стакнулись отложиться от мира и податься в степи, к казакам на работу по найму; они возвращаются в конце романа с удачливой «коммерцией», позванивают деньжатами в кармане, далеко простирая свои замыслы. А в округе все покосила холера, столяры не напасутся гробов, на сходках раскаляются страсти, слышны непотребные речи. Старого и строгого управляющего, умевшего блюсти хозяйскую копейку, сменяет новый управляющий, прибывший из Санкт-Петербурга, который хочет все преобразовать на капиталистический лад. Благоприличного священника Григория, которого почитала вся деревня, сменяет отец Александр, хапуга, обжора и лжец. Повылазили на видное место кулаки-мироеды, и самый разбитной из них - Максимка - заводит кабак, а солдатка-плясунья Василиса открывает публичный дом. Вырождается и погибает коннозаводское хозяйство: бега на орловских рысаках, приносившие знаменитые призы. Мельчают колоритные типы табунщиков, знавших поэзию степной жизни, запахи полыни, чабреца, утренних и вечерних зорь. На смену им идут барышники, судачащие только о приумножении капиталов.

Эртель не поучает, не морализирует, предельно объективен. Его творчество - важнейшее натуралистическое звено в русской литературе 90-х годов. По широте охвата жизни и беспристрастности Эртель близок Чехову.

Николай Георгиевич Михайловский (псевдоним Н. Гарин)

(1852-1906)

Этот писатель, можно сказать, - типичнейшее явление 90-х годов. Общественно активный, сближается с М. Горьким, хранит дома «нелегальщину», протестует против расправы над студенческой демонстрацией у Казанского собора, подвергается высылке из столицы. Любит все героическое, антибуржуазен во всех своих настроениях. В творчестве чужд всего выспреннего, фантастического, принципиальный документалист. Примыкает к той ветви в литературе 90-х годов, которую мы условно назвали «натуралистической».

Наряду с Короленко Гарин-Михайловский Н.Г.Гарин-Михайловский существенно усиливает потенциал реалистического направления в русской литературе 90-х годов. Проза еще сравнительно мало поддавалась модернистским влияниям, тогда как поэзия сильно эволюционировала в сторону символизма. Именно в то время, когда Толстой Л.Н.Л.Н. Толстой начинал стесняться писать по воображению, «сочинять» жизнь людей, которых никогда в природе не было, Гарин-Михайловский и позволил себе быть в высшей степени автобиографичным, то есть писать о том, что на самом деле было. Это не значит, что можно проводить знак равенства между автором и создаваемыми им героями. Но скрупулезная верность фактам, которые, как известно, упрямая вещь, - характерная черта реализма писателя.

Гарин-Михайловский прославился как автор повестей «Детство Темы» (1892), «Гимназисты» (1893), «Студенты» (1895) и «Инженеры» (вышла посмертно в 1907 г.). Произведения образуют цикл, в котором повествуется о четырех эпохах в духовном развитии Артемия Карташева, хорошие задатки которого получили извращенную форму развития под влиянием семьи, гимназии и университета. Писатель брал за основу обстоятельства своей личной жизни. На самом закате XIX века писатель решил вернуться к давно опробованной форме эпоса, к «семейной хронике» как верному ручательству правды и истины.

В отличие от героев хроник Аксаков С.Т.С.Т. Аксакова и Л.Н. Толстого, у героя Гарина-Михайловского нет сословной кастовости в воспитании. Герой растет в многодетной семье, не пользуется исключительным вниманием и во многом предоставлен самому себе. На него большое влияние оказывают сверстники соседнего «наемного» Двора. Действие происходит не в поместье или избранном столичном обществе, а в южном портовом городе, открытом всем ветрам. Гарин-Михайловский пишет резкими мазками, без тщательных мотивировок, без углубления в психологию. Удивительная наблюдательность - главная его сила. Писатель руководствовался правилом: «...Чтоб знать правду, надо хотеть ее знать». Чувствуется большое влияние на него Марка Твена в области юмора и иронии.

Что же могло понравиться читателю 90-х годов в «семейной хронике» Гарина-Михайловского? Критика хвалила правдивость, но, думается, главная причина успеха заключалась в том, что Гарин-Михайловский избрал в качестве героя самого простого человека, ищущего свое место в жизни. Тут он близок к Чехову. Никаких химер «снизу вверх» писатель не изображает. Он рисует образ антигероя. Начиная с семьи, а затем и в гимназии и в университете, Тема хочет утвердить себя, оспорить так называемые общепринятые приличия. Но рост получился кривой.

Несмотря на единство героя в тетралогии, внутренняя связь наблюдается лишь в первых трех частях. Мир связей героя расширяется. Но проявляется его нравственная деградация. Гарин-Михайловский не любуется Темой, не старается его обелить, а хочет знать о нем всю правду. Четвертая часть - «Инженеры» - несколько отрывается от трех предыдущих, она осталась незаконченной. Получив образование, инженер-путеец Карташев занят полезным делом, честен в работе, борется с рутиной и казнокрадством на стройках. У читателя сохраняется к нему благожелательное отношение. Но ничего значительного из Карташева не получилось. Типичный интеллигент, либерал-соглашатель. Действие в последней части движется к малоинтересным целям. Еще в «Студентах» выступают отталкивающие черты в характере героя - черты отщепенца, демагога, примазывающегося к модным течениям. Позднее такой тип будет выведен М. Горьким в «Климе Самгине».

В каждой части, за исключением «Инженеров», есть моменты наивысшего взлета благородства и самоотвержения героя и моменты его катастрофического падения. От одной части к другой эти благородные взлеты делаются все ниже, а падения все глубже. Неожиданно для самого себя герой совершает подлости, нарушает правила товарищества, покушается на самоубийство. А кругом люди боролись, жертвовали собой...

В «Инженерах» даже происходит внутренняя девальвация образа Карташева и авторского отношения к нему. Его заурядность подтверждена, и уже никаких внутренних исканий как бы не полагалось.

Главное достоинство Гарина-Михайловского как писателя в том, что он способен внутренне порвать со своим любимым героем, чтобы не порывать с правдой будней.

Петр Дмитриевич Боборыкин

(1836-1921)

Боборыкин П.Д.Боборыкина упрекали в слепом подражании Золя, с которым он и был лично знаком, и способствовал публикации в «Вестнике Европы» его «Парижских писем», содержащих в себе теорию натурализма. Автор «Ругон-Маккаров», «Чрева Парижа» и «Жерминаля» активно разрабатывал теорию «экспериментального романа», главная идея которой - уход от «салонных» сюжетов Бальзака и Жорж Санд. Боборыкина упрекали также и в протоколизме, поверхностности зарисовок общественных веяний, проблем духовной жизни интеллигенции. Но в своевременность и достоверность наблюдений Боборыкина верили такие взыскательные художники, как Чехов и Горький, и доверяли ему.

Боборыкин на своем уровне продолжил тургеневскую традицию и с большой наблюдательностью отобразил процессы капитализации России, борьбу партий, появление новых деятелей, от которых теперь зависела судьба России. В эпоху кризиса романа и господства малых форм он продолжал рисовать широкие полотна. Значительны его романы: «Солидные добродетели» (1870), «Дельцы» (1873), «Китай-город» (1883), «Василий Теркин» (1892), «По-другому» (1897), «Тяга» (1898), «Великая разруха» (1908). Старую народническую критику не интересовал предмет изображений у Боборыкина. Новая марксистская критика поторопилась объявить его «апологетом капитализма», а советская и вовсе утратила к нему интерес в связи с ликвидацией в укладе России тех процессов, которые фиксировал Боборыкин. Натурализм объявлялся «антиискусством» (Б. Бялик, Е. Тагер).

У Боборыкина натурализм рассказывает о том, мимо чего проходили или трактовали заведомо критически, с позиций своих жизненных концепций Достоевский и Толстой. В романах Боборыкина говорилось о смене альтруиста-»шестидесятника» или народника прагматиком, «амбарным Сократом», пекущимся не только о наживе, но и о меценатстве, об экологии России, ее будущем процветании (таков Василий Теркин - прообраз Якова Маякинав горьковском «Фоме Гордееве»). Боборыкин изображал профсоюзное движение в России, борьбу большевиков и меньшевиков, баррикады на Пресне, политизацию внутрисемейных отношений. Отнюдь не сторонник революции, Боборыкин добросовестно фиксировал эти процессы. У него - свое место в русской литературе, на которое никто другой претендовать не может.

Константин Михайлович Станюкович

(1843-1903)

Столь же заметным, как и Боборыкин, натуралистом в русской литературе 70-90-х годов был и Станюкович К.М.Станюкович-романист. По цепкости ума, умению улавливать новейшие веяния, общей образованности и связям с западными литературами он, пожалуй, мог быть назван «русским Золя». Но в писательском формуляре Станюковича под конец творчества появились подлинные жемчужины - «Морские рассказы» (1886-1903), где проявились природная морская душа автора (сына севастопольского адмирала) и богатейший опыт, обретенный во время плаваний по Тихому океану, с посещением Гонконга, Сан-Франциско, Нагасаки; тут зарисованы различные типы моряков и офицеров, героев, праведников, честолюбцев, продолжена тема толстовских кавказских повестей и севастопольских очерков.

Но основную часть творческого наследия Станюковича составляют романы, в которых он изображает будничные формы широкого и полного противоречий процесса капитализации России, взаимоотношений людей разных поколений и сословий. Станюкович утверждал, что русские обломовы сумели превратиться в штольцев; циники и люди наживы подминают под себя энтузиастов. Схватка двух жестоких конкурентов со всей механикой коварства изображается в романе «Без исхода» (1873). Еще обстоятельнее мир наживы изображен в романе «Омут» (1881). Тут воротилы создают общества, концерны, занимаются филантропией, а на самом деле морят голодом ткачей, газами - шахтеров и красно говорят об «обездоленном, несчастном в поте лица работающем простолюдине». О предпринимателе Олюнине пишут газеты, о нем знают за границей. Он посещает оперы, в Мареинбаде пьет «Крейцбруннен», делает блестящую карьеру в духе века, а в молодости твердил из Прудона («собственность есть кража»). Вокруг него - юристы-оборотни, продажные журналисты.

Представители «свежих сил» России, беззастенчивые честолюбцы, выведены в романе «Откровенные» (1894) - откровенные именно в своем цинизме и карьеризме. Станюковича волновало равнодушие, с которым общество встречает надвигающееся «царство Ваала», а также равнодушие к судьбам голодающего народа, потеря в обществе чувства долга, порядочности («Равнодушные», 1899). Но особенным преступлением перед обществом Станюкович считал предательство лучших заветов молодости, надругательство над «идеалами». По-разному складываются судьбы братьев Николая и Василия Вязниковых («Два брата», 1880). По существу, между ними - гражданская война. Василий пошел в отца, вернувшегося из «дальнего места», куда его упрятали в 1848 году (видимо, отец был близок к «петрашевцам»). Он и теперь защищает крестьян, слывет «чудаком-идеалистом». Василий потерпел поражение, защищая крестьян в схватке с откупщиком Кривошейновым; умирает он от чахотки на сибирской каторге. А Николай Вязников «из-за пустяков» никогда щ рисковал, пошел по стопам разбогатевшего адвоката, и сам адвокатствовал за большую взятку, защищая того же Кривошейнова.

Самым позорным надругательством над мыслью и совестью Станюкович считал те случаи, когда «жрецы науки», профессора, торгуют своим отступничеством, поддаются мелкой лести, интригуют друг против друга и посреди банкетных медоточивых речей пишут друг на друга доносы. В романе «Жрецы» (1897) Станюкович отобразил быт и нравы профессуры Московского университета в пореформенную эпоху.

Положительные образы у Станюковича слишком назидательные: Антошка в «Истории одной жизни» (1895), Ольга Стрекалова в романе «Без исхода», Леночка в «Двух братьях» - все они немножко тронуты нигилизмом, - учатся жить своим трудом. В «Жрецах» на этот путь самостоятельности, видимо, выйдет Лиза Найденова, дочь профессора-проходимца.

Станюкович был весьма популярен среди современников. Его романы были злободневны: ставили острые вопросы. Но с художественной стороны они оставляли желать лучшего. Романы эмпиричны, назидательны. Автор пишет «по формулам», открыто паспортизируя кодексы своих героев, одних возводя к проповедям «Николая Гавриловича», других - к откровениям толстосумов. Диалоги у Станюковича хороши и живо написаны, но в сюжетах много стереотипов, а в описании обстановки, внешности героев много протоколизма с точной отсылкой ко времени, когда происходит действие. Психологизм неглубок, слишком много откровенной публицистики.

И все-таки романы Станюковича имеют большое познавательное значение. Процесс капитализации России в экономическом отношении был прогрессивным, и литература так или иначе должна была его отобразить как объективную реальность. Но высокий нравственный дух русской литературы не позволял апологетически отнестись к героям меркантилизма, одобрить их нравственные ценности, ибо у дельца не душа, а пятак. В этом вопросе Станюкович оставался верен заветам родной литературы.

Алексей Николаевич Апухтин

(1841-1893)

Долгое время, при жизни Некрасов Н.А.Некрасова и после его смерти (вплоть до молодого Мережковского), русская поэзия развивалась под сильнейшим влиянием автора «Поэта и гражданина». «Кому на Руси жить хорошо?». Это влияние выразилось весьма ярко в творчестве целой группы поэтов так называемой «некрасовской школы». Но это влияние вовсе не выражалось в простом перепеве некрасовских мотивов, копировании его жанровых и стихотворных форм. Во многом намечался и отход от Некрасова. Это заметно даже в творчестве С.Я. Надсона, поэта гражданской скорби, с примесью гораздо большего отчаяния, сознающего, что главный враг - внутри человека, внутри общества, которое потеряло веру. Он хочет развеять «гнетущий душу сон»: «Пусть жертвенник разбит, / Огонь еще пылает».

Еще более переходным от Некрасова к поэзии модерна (к Блоку) было творчество Апухтин А.Н.А.Н. Апухтина. Он - поэт невеликого дарования, но поэт истинный.

У Апухтина есть романсы, которые поются уже столетие и роднят его с поэзией «чистого искусства»: «Пара гнедых», «Ночи безумные, ночи бессонные...», «Забыть так скоро», «День ли царит», «Ни отзыва, ни слова, ни привета». Музыку на некоторые из них сочинил П.И. Чайковский.

Но разрабатывалась Апухтиным и «рассудочная» поэзия, с характерным для нее дисгармонизмом. Его стихотворения «Письмо» и «Сумасшедший» (1890) были в репертуаре многих выдающихся артистов. Он сам их читал в салонах и на литературных вечерах. «Сумасшедшего» любил декламировать Блок А.А.А.А. Блок.

Перед нами - бред свихнувшегося человека: «Я королем был избран всенародно». Сумасшествие получено по наследству. С детства давило сознание: и дед, и отец были больны, и рецидив неизбежен. Идиллические воспоминания о жене, дочери, о васильках, которые когда-то собирали в поле, но и они все окрашиваются в неестественные цвета: красные, желтые. Васильки возятся на крыше, подползают, смеются, раздражают. Мнимый король посажен в тюрьму, но он крайне амбициозен, не может переносить дерзких взоров самых близких ему людей: жены, шурина. Он хочет их казнить, и это не его личная прихоть, «вся страна требует позорной казни». А впрочем, может быть, и помилует. А пока стража должна выгнать их всех из хором в шею. Герой жаждет уединения: «Сюда никто не входит без доклада». В этом стихотворении - тревога времени, распад семейных связей, умопомрачение как естественное состояние. Современники улавливали в этом бреде сумасшедшего надвигавшиеся тревоги и неуравновешенность общего бытия.

Но у Апухтина много и гражданских, злободневных стихотворений в духе «некрасовской школы». Особенно значителен цикл «Деревенские очерки» (1858-1859). Поэт рисует поля, смоченные горючими слезами: «На родине моей невесело живется» (из неоконченной поэмы «Село Колотовка»):

Нет! я не верю, что песня свободы

Этим полям не дана.

(«Песни»)

Подхватывал Апухтин и некрасовские мотивы о жизни городской бедноты. Город - это зловещая сила, город «затаил» в себе много страданий, пороков и зла («Петербургская ночь», 1856).

В поэзию позднего Апухтина вторгаются самые что ни на есть прозаические, бытовые мелочи. Это уже новая черта. Все больше и больше у многих поэтов будут уживаться в тесном соседстве самые высокие душевные порывы с проявлениями пошлой действительности. Эта причудливая смесь, - смещение во вкусах - черта эпохи. Прозаическая действительность выступает как всесильное мещанство, урбанизм, индустриальность, калейдоскопическая смена впечатлений. В окружающем мире пошлости развелось так много, она так режет глаза, что истинный художник должен был взвыть от негодования («К Гретхен») или дискредитировать ее, или, наконец, смириться с ней, или поклониться ей.

80-е годы уготовили такую участь всему благородному, что еще оставалось в человеке. В поэзии Апухтина много мотивов творчества Чехова: если учесть хронологию, то по чеховскому пути пошел Апухтин.

Так, в стихотворной новелле «Накануне» (1876) нельзя принимать за чистую монету все то, что лежит на поверхности сюжета: можно обмануться в чувствах. Стихотворение приближается к чеховской «Попрыгунье». Современный эгоизм чувств, диктат житейской прозы определяет поведение героев в стихотворении «С курьерским поездом» (1884). За внешней юмористикой сюжета скрывается трагический мотив чеховских «Цветов запоздалых». Томящим душу молчанием на «кладбище любви» может оказаться и призывное «Мисюсь? Где ты?»

Некоторые исследователи упрекают Апухтина за мелодраматизм его стихотворения «Перед операцией» (1886). Может быть, приступ к теме не совсем удачен, ведь поэт вторгается в медицинский мир с его прозаическими атрибутами. Даже медик Чехов избегал описывать болезни. Апухтин находил возможным изображать душевное состояние обреченной женщины, которая, идя на безнадежную операцию, прощается с портретами детей. На тонкой грани между мелодраматизмом и подлинным трагизмом ведет эту «неблагодарную», но, увы, чисто человеческую, всем понятную тему Апухтин. Разве не также проводит свои темы и Чехов; здесь все решает «чуть-чуть». Чехов владел им в совершенстве. Апухтин меньше.

Ошеломляющей для поэзии является тема стихотворения Апухтина «Из бумаг прокурора» (1888). Оказывается, сохранился лист с исповедью самоубийцы; накануне выстрела маньяк высмеивает шаблоны будущего юридического поиска его гибели: тут будут и «ищите женщину», и многие другие «рубрики». Ирония Апухтина немного перекликается со злой иронией Достоевского в «Братьях Карамазовых», где по «вещественным» уликам засудили того, кто не убивал. В разговорной манере написан знаменитый «Сумасшедший». Конечно, в стихотворении Апухтина другой «строй идей», чем, например, в «Палате № 6» Чехова. Но Блок А.А.А. Блок и современники находили в стихотворении отклик на ту общественную «эпидемию», которая толкала к сумасшествию, самоубийствам, определяла стиль эпохи.

Правда, до Блока было еще далеко, должны были появиться такие предсимволистские фигуры, как Иннокентий Анненский. Но ближайшие наследники апухтинских начинаний - Фофанов и Случевский. У этих двух поэтов черты, ведущие к модернистской поэзии, проявились уже со всей отчетливостью.

Константин Михайлович Фофанов

(1862-1911)

Был в русской поэзии конца 80-х - начала 90-х годов «талантливый самородок» из купцов - Фофанов К.М.К.М. Фофанов. Считается даже, что существовал особый «фофановский период» в поэзии - после Надсон С.Я.С.Я. Надсона (1887) и до появления первых символистов (1895). Может быть, насчет периода явно преувеличено, но все же какие-то основания для такого заключения были. А.Н. Майков говорил о Фофанове как о гордости русской литературы, самом крупном, талантливом поэте, приближающемся к Пушкину. Один из первых теоретиков модернистской поззии Перцов П.П.П.П. Перцов считал Фофанова «центральным светилом звездной системы - пусть и состоящей из астероидов»Перцов П. Литературные воспоминания. С. 154. . Были и совсем иные мнения о Фофанове: лишь немногие его стихи представляют ценность, их едва наберется на небольшой томик. Редким образчиком творчества, «почти отрешенного от условий места и времени», называл фофановскую поэзию С.А. Венгеров. Мотивы «гражданской скорби» и «тенденции» у Фофанова, - с сожалением констатировал Михайловский Н.К.Н.К. Михайловский, - очень «робко, стыдливо, как-то бочком протискиваются между звездами и цветами».

На портрете, написанном И.Е. Репиным в 1888 году, Фофанов выглядит претенциозно, как поэт «милостью божьей», с вздернутым подбородком и откинутой назад гривой волос; «плебейское» происхождение его, впрочем, подчеркнуто натруженными руками. Свое внешнее благообразие, столь романтизированное на репинском портрете, Фофанов растерял под влиянием бедности и главным образом «русского недуга». Спустя несколько лет встретивший его в одной из редакций Перцов вспоминал, что перед ним был уже не Фофанов, а «какой-то приказчик из лавки», и только ясные, нежные, застенчивые глаза напоминали в нем поэта, певшего когда-то «нездешний» мир.

Впрочем, такой ли уж «нездешний»? Не зря Толстой Л.Н.Л.Н. Толстой, не большой любитель современной поэзии, обращал внимание на Фофанова - Толстому нравились его «Стансы» (1907). Он даже написал Фофанову: «Я знаю и читал вас... думаю, что могу различать стихи естественные, вытекающие из особенного поэтического дарования, и стихи, нарочно сочиняемые, и считаю ваши стихи принадлежащими к первому разряду»Толстой Л.Н. Переписка с русскими писателями. Т. 2. М., 1978. С. 416.. Искренним почитателем таланта Фофанова называл себя Чехов. Да и Брюсов, при всех оговорках, относил себя к числу поклонников Фофанова и высоко его ценил. Следовательно, надо выявить сильные и слабые стороны творчества Фофанова, осознать, как они в нем сочетались, эволюционировали, что в конце концов определяет заметное место Фофанова в истории литературы, как модерниста.

Признавая себя поэтом «безвременья», Фофанов не хотел мириться с этим. У него много отголосков тоски и «зависти» к предыдущим поколениям, которые знали, зачем живут. Полного отрыва от жизни у Фофанова никогда не было, даже когда приходилось для поддержания оптимизма сочинять иллюзорный мир. Но это не был мир потусторонний. И наконец, в 90-е годы, годы нового общественного подъема, зазвучали у Фофанова и призывные ноты. Не может не привлечь внимания своеобразие форм отклика Фофанова на современные ему события.

В журналистике и критике того времени Фофанова как певца «безвременья» не раз сопоставляли с Чеховым. Несправедливы были обвинения в «безвременности» по отношению к обоим писателям. Никто иной, как сам Чехов отводил подобного рода наветы критиков и от себя, и от Фофанова, обращая внимание на глубокие причины своего так называемого пессимизма. Безвременье имело место, но ни Чехов, ни Фофанов певцами его не были. Не без досады писал Чехов в 1890 году: «Если критика... знает то, чего мы... не знаем, то почему она до сих пор молчит, отчего не открывает нам истины и непреложные законы? Если бы она знала, то поверьте, давно бы уж указала нам путь, и мы знали бы, что нам делать, и Фофанов не сидел бы в сумасшедшем доме, Гаршин был бы жив до сих пор... и Вас (И.Л. Леонтьева (Щеглова). - В.К.) не тянуло бы в театр, а меня на Сахалин...»Чехов А.П. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. Т. 4. (Письма). М., 1979-1983. С. 45..

В самом начале своего поэтического поприща Фофанов посвятил не одно стихотворение памяти народовольцев, которые родились в «мятущиеся годы, в дни предрассудков роковых» («Отошедшим», 1889). Стихотворение «Погребена, оплакана, забыта...», считается, написано, с мыслью о Софье Перовской.

Фофанов произносит поэтический «тост» за тех, кто «служил измученному краю / И шел за правду смело в бой». Постоянство этого мотива у Фофанова подчеркивает история стихотворения «Тост». Оно написано в 1882 году, а последнее четверостишье дописано в 1905. В заключительных строках говорилось о «ретивом», т.е. о сердце, которое способно биться «для правды, мира и добра». Не будем упрекать Фофанова в расплывчатости чисто просветительских лозунгов; важно, что они живут в его поэтическом сознании и определяют пафос творчества. Он не раз воспоет еще тот добрый «свет», который проливали на его душу дружеские беседы: «Я солнце нес в душе своей!..» («Мы при свечах болтали долго...», 1883). И лишь сознание того, что передовое движение разгромлено, поселяло в душу поэта грусть, тяжкие раздумья:

И грустно мне, что в дни усилья

Наш век бессилием велик,

(«Чем смертоносней влага в чаше...», 1896)

Господь! Пошли иное время,

Чтобы посеять и пожать.

(«В дороге», 1904)

Как и у других поэтов той поры, у Фофанова много реминисценций. У него постоянно встречаются строки, напоминающие стихи Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Кольцов А.В.Кольцова. Это не плагиаты, не бессилие собеседника, не подражание, а вынужденное заимствование у великих, чтобы просуществовать в бесцветной современности. Нечто пушкинское слышится в таких строках: «Как быстро год прошел! Как медленные дни / Томительно текли!..»; «Прекрасна ты, осенняя пора! / Задумчивой природы увяданье...»; «Еще на ветке помертвелой / Дрожит, как сказочный коралл, / Багряный лист...». Лермонтова напоминают стихи о «веке больном»:

Не сметь любить, не сметь обидеть,

Не сметь желать во цвете лет,

Не знать, не чувствовать, не видеть, -

Ужели блага выше нет?

(«Стансы», 1898)

Тютчевское метафорическое объяснение причины дождя при помощи образа ветреной Гебы, которая «громокипящий кубок», «смеясь на землю пролила», Фофановым использовано в своеобразном преломлении, не Мороз остановил журчание ручья, не феи хороводом вились всю ночь, выстилая сугробами поля, а все это сотворилось в природе само собой, без чудес.

Кольцовское влияние слышится в стихотворениях: «Шумят леса тенистые...» (1887), «Не отходи от меня!» (1888), «Деревня скрылася. И нивы...» (1889). В незаконченной статье о Кольцове Фофанов ставил ему в заслугу неразрывную связь творчества с «организмом народной жизни». Эту черту можно усмотреть и у самого Фофанова («Волки (Рождественский рассказ)», 1887; «Старый дуб», 1887; «Хандра», 1890; «Наш домовой», 1891). А «Ревнивый муж» (1892) имеет подзаголовок «Народная былина».

Можно усмотреть и некрасовское влияние на Фофанова в грустных мотивах описания жизни бедняков, в раздумьях о светлом детстве, о первых впечатлениях бытия и главным образом в описаниях народных страданий, темноты, забитости бедных людей (Чужой праздник», 1883; «Первая заря», 1887; «Умирающая невеста», 1887). Особенно слышится некрасовское в размышлениях на тему, верным ли путем идет Муза поэта («Музе», 1885). Музе, оказывается, время предписало: «Муза, плачь или молчи!..» («Тише, Муза!», 1895). Смесь настроений (Некрасов и Достоевский) наблюдается в контрастном восприятии Фофановым Петербурга, города нищеты и роскоши («Поздние огни», 1890; «После грозы», 1893; «На проспекте», 1906). Грустные мысли приходят одиноко бредущему ночью по пустынным улицам человеку:

И снова город спит, как истукан великий,

И в этой тишине мне чудятся порой

То пьяной оргии разнузданные крики,

То вздохи нищеты больной.

(«Весенней полночью бреду домой усталый...», 1882)

Фофанов не хочет знать официального, парадного Петербурга - это город скорее отталкивающий, чем влекущий. Влияние Достоевского особенно чувствуется в надломе сознания, которое петербургские контрасты побуждают к бунту.

В стихотворениях «Чудовище» (1893) и «Чудище» (1910) таинственные силы, кажется, управляют человеком, следят за каждым его шагом в каменных петербургских трущобах. Если, описывая народную жизнь, Фофанов касался его мрачных поверий, то темные силы не колебали у него общего светлого, оптимистического тона. Но чудовище и чудище гнетут на каждом шагу. Человек смятен духом, зловещее «растет и ширится везде». Нет ему названия, но оно, чудовище с «неясными, свинцовыми очами», присутствует в каждом вздохе, в каждом шаге. «Свинцовые», «оловянные» глаза - это признаки деспотизма, умопомрачения, потери разума, символы давящей силы. Топчется и шепчется чудовище с вечерними фонарными огнями, столь лживыми уже в «Невском проспекте» Гоголя, в «Белых ночах» Достоевского. Чудовище идет по пятам за своей жертвой, как двойник за Голядкиным, чудится в каждом шорохе, как Раскольникову:

И в сумраке неосвещенных

       лестниц

У тусклого, прозрачного окна

Оно стоит, и вдруг стремится

       выше.

Услышав шаг иль кашель,

       точно вор...

Глядит в пролет, и дышит в

       темной нише,

И слушает унылый перебор

Глухих шагов по ступеням

       отлогим...

(«Чудовище»)

При характеристике творчества такого поэта, как Фофанов, надо сопоставить его гражданские мотивы с мотивами «чистой поэзии». Если первые хорошо раскрывают его генезис, моральную основу его творчества, то вторые дают возможность почувствовать его оригинальность и понять, почему именно этими стихами он прославился. Только потому, что Фофанов не видит великих тем, целей, он забивается в лабиринты камерности, уходит в поэзию импрессионистических намеков, впечатлений, тонких наблюдений над природой и психологией современного человека. Он воспевал современного человека, неустанно ищущего исхода и в то же время радующегося жизни, ее краскам - залогу того, что и общественная жизнь будет лучше. Это-то гуманистическое утверждение человеческих начал в мироустройстве и подкупало современников у Фофанова.

Фофанов по-своему упоен возможностью создавать иной, вымышленный мир. Вымысел для него - естественный элемент искусства. Со своей способностью домысливать художник никогда не перестанет наслаждаться и гордиться. Забвение ему не само по себе сладко, оно только момент сложной работы духа. Весьма четко говорит поэт, от чего он отталкивается и в какую сторону идет:

Блуждая в мире лжи и прозы,

Люблю я тайны божества:

И гармонические грезы,

И музыкальные слова.

Люблю, устав от дум, заботы,

От пыток будничных минут,

Уйти в лазоревые гроты

Моих фантазий и причуд.

(«Блуждая в мире лжи и прозы...», 1887)

Фантазия, причуды манят, они связаны актами творения, открытия мира. И открывает Фофанов взамен лжи и прозы (а тут, казалось бы, все должно сойти за благо) не потусторонний мир, а все тот же реальный, но утонченный, не связанный (лучше сказать, прямо не связанный) с заботами. Это - мир реальной красоты.

В эпоху общественного спада всегда повышается внимание к внутренней, духовной жизни человека. И тут в поэзию врываются бытовые прозаизмы. Символика пафоса борьбы сменяется символикой самонаблюдений. Вторжение в поэзию прозаизмов и импрессионистической зарисовки происходит постоянно. Может быть, мы ошибаемся, приписывая такие вторжения только поэзии «чистого искусства» и лишая этих прав гражданскую поэзию? Ошеломляли же в свое время читателей пушкинские «обломки самовластья» и написанные на них «наши имена» или лермонтовский «промотавшийся отец», которого упрекнет «потомок-гражданин».

Так и Фофанов вводит массу ошеломляющих прозаизмов и деталей, считая, что таким способом он избежит штампов. В стихотворении «Все то же» (1889) он выводит полукомический образ капризной девы-книгочеи, которой надоели однообразные мотивы современной поэзии: «Все сирени да сирени!..» Скучно пишут поэты, все сонеты переполнены избитыми рифмами. Чтобы расшевелить задремавшую над книгой деву, поэт «хватается» именно за ветку сирени. Начав нарочно фразу банальностью: «Горячо лазурь сверкала...», он затем ошеломляет неожиданным: «...На песке узорной сеткой / Тень от веток трепетала». Фофанов готов развивать всем известный державинский мотив «палевого» лунного луча, который окна рисовал на «лаковом полу», но развивать по-фофановски, с озорством:

...Ложится желтой змейкой

На стене и на полу,

По доскам и под скамейкой

Луч, прорвавшийся во мглу.

(«Луч», 1903)

У Фофанова часты реминисценции. Его не волнуют прецеденты: он сам продолжает изучать мир, блеск «природы необъятной», у которой один закон и одна цель - быть везде и всегда самой собой. Так философские ценности компенсируют потерю ценностей гражданских. В стихотворении «На поезде» (1887) у Фофанова тоже «дрожат» огни городов: он видит мир уже не из окна кареты, а в современной круговерти. Березы так и остались задумчивыми, жмутся друг к другу по три, по четыре, но из окна несущегося поезда, кажется, что они кружатся в дружном хороводе. Кружатся и поля, и леса, и овраги. С грохотом проносится что-то встречное, неожиданное, небывалое. Недвижная луна долго «следит» за поездом (само понятие «долго» связано именно со скорой ездой). Мир у Фофанова предстает в разных ракурсах, измерениях, темповых движениях. Случайность, непоследовательность оказываются и закономерностью, и последовательностью: «Мелькает телеграф решеткою стальной / И зеленеющие кручи. Мелькнуло кладбище».

Умение наблюдать, вживаться в миры «безвременья» - залог того, что жив человек-строитель, который вырвется когда-нибудь на простор великого деяния. В стихотворениях «Не правда ли, все дышало прозой...» (1885), «У печки» (1888) и «Лунный свет» (1889) - один мотив: сотворение мира грез, чудесных видений. Вглядитесь, как горят угли в печке, в перемены, которые происходят с жаром: вот образовался мост через огненную реку, вот возникли золотые терема, вот лес пламенных кораллов. А мороз и лунный свет из снежных льдин создают «хрустальные хоромы». Невольно вспоминается Чехов: Григорович восхищался его чувством пластичности. В «Агафье» - несколько строчек, а целая картина: полоска зари «стала подергиваться мелкими облачками, как уголья пеплом». Восхищало современников описание метели в «Ведьме».

Знает Фофанов, как урбанизм заглушил чувства в современном человеке. Но прозу жизни побеждает, утепляет чувство. Вокруг влюбленной пары может грохотать современный город, его дыхание гибельно для роз и соловьев, но любящие способны так уйти в себя, что ничего этого не замечают. Наоборот, они прозу превращают в поэзию личного счастья. Здесь будущие мотивы Ахматовой. Влюбленным все нипочем; они слышат музыку своих чувств и в лязге колес, и в громе солдатских барабанов: «Нас в душном городе теплом гостеприимном / Все грело, все влекло...» («Ты помнишь ли, подруга юных дней...», 1894). Потом у Блока «по вечерам над ресторанами» будет кривиться лунный диск, и рядом с пьяной компанией предстанет Прекрасная дама, и увидится «берег очарованный». А у Фофанова подобные контрасты встречаются постоянно:

    Лягушка серая подпрыгнула в траве

И снова скрылась за оградой.

    По мокрому шоссе, в мерцающем платке.

Прошла усталая цыганка.

    Кричат разносчики, и где-то вдалеке

Гнусит печальная шарманка.

(«Умолк весенний гром...», 1889)

И снова вспоминается Чехов: его манера переносить самые большие трагедии в дачные условия, ошеломлять импрессионистическими деталями, которые заменяют целые картины, сокращать описания, перетасовывать старую иерархию понятий, образов, картин. У Фофанова такое же сочетание поэзии и прозы:

Мы утомилися долгой прогулкой,

Верно, давно поджидает нас дома

Чай золотистый со свежею булкой...

Глупое счастье, а редким знакомо.

(«На даче»)

Вот он, дачный Чехов! Люди пьют чай, а в это время решаются их судьбы. Живущий в пригороде дачник одинаково воспринимает явления, сосуществующие в новом индустриальном мире: «Пахнет почкою березовой, / Мокрым щебнем и песком» («После грозы», 1892). Но разобщенный мир впечатлений связывался у Фофанова не только по законам природы, но и по законам судьбы человеческой. В восприятии мелочей жизни Фофанов субъективен: у него посреди всякой прозы свои «музыкальные слова» и «лазоревые гроты».

Когда обозначится новый общественный подъем, в поэзии Фофанова появятся старые просветительские лозунги. Что ж, эти лозунги были еще живы, они по-прежнему звали вперед:

Вставайте, наши кормчие,

Вожди вставайте смелые,

Проснись и бодрствуй, праведный

Рабочий, друг и брат!

(«Волны», 1911)

И в разработке гражданских мотивов Фофанов выступает как прямой предтеча Блока. Он воспринимает революцию 1905-1907 годов как вихрь, ломку старого, где как раз кормчих пока и не хватало:

Ломка! Новая Россия

Из развалин - старых груд -

Появилась как стихия,

Люди грабят, бьют и жгут.

(«Ломка», 1906)

Ритм времени схвачен. Поэтому ясно, что кузнецом счастья должен стать сам народ. Новый «свиток идей» озаряет Россию, но Фофанов этого «свитка» не читал. Бурю он чувствовал и приветствовал как желанное обновление. Радостно было само сознание, что

И, как феникс величавый,

Из мгновенного костра Русь

воспрянет с новой славой

В час свободы и утра.

Фофанов не обольщался идеями псевдоноваторов как в искусстве, так и в политике. Лозунговый характер стихотворения Фофанова «Ищите новые пути!..» (1900) нравился символистам, абстракционисты чуяли родную душу в некоторых его призывах: «Мечты исчерпаны до дна...». Но сам Фофанов, бросая свои лозунги, вовсе не имел в виду угождать декадентам. Он призывал дерзать в искусстве. Точнее свою позицию Фофанов определил в стихотворении «Декадентам» (1900). Он называл декадентов «фиглярами» и «гаерами», напялившими маску гениев:

Бьют они в горячечную грудь,

И вопят о чем-то непонятном,

Но не их кадилом - ароматным,

Свежим воздухом пора вздохнуть!.,..

Нет, не гром вас божий покарает,

Хохот черни злобно вас убьет...

<...>

Чернь дерзка, но искренна порой...

Ваша Муза - мумия пред нею...

И пророк грядущего - метлою

Вас прогонит...

Давний спор решен Фофановым весьма оригинально. Пришло новое время, речь идет о гениях и светской черни. Голос народа все слышней, и «пророк грядущего» будет вместе с народом.

Константин Константинович Случевский

(1837-1904)

В своей статье «К.К. Случевский», имевший подзаголовок «Поэт противоречий», Брюсов В.Я.Брюсов говорил о Случевский К.К.Случевском как о поэте «изгибовмысли». И добавлял: «Он писал свои стихи как-то по-детски, каракулями... В поэзии он был косноязычен...... он вдруг сбивался на прозу», - и в этом было очарование его неожиданных образов. Случевского не зачислишь в разряд «поэтов-граждан», хотя ему не чужды и гражданские мотивы; не зачислишь и в сторонники «чистого искусства», так как он поэт диссонансов, противоречий и раздумий над смыслом жизни. Недостаточно благообразен и изящен он в разработке своего стиха, действительно изобилующего прозаизмами; не отнесешь его и к консерваторам, реакционерам, так как подчас он клеймит социальную действительность и у него есть гуманистические нотки, роднящие его с лучшими русскими поэтами. Вернее всего Случевского определить как поэта умирающей русской духовной аристократии, пессимиста-одиночку, который, по словам Брюсова, не мог погасить какой-то внутренний разлад, соединить «художественное созерцание и отвлеченную мысль» (отсюда вторжение прозаизмов в тонкую ткань философских построений) и должен был»стонать от ужаса, вторить славословиям господу богу». Случевский наиболее близок к А.К. Толстому, Ф.И. Тютчеву, хотя чувствуется в нем и импрессионизм Фета, и некрасовская влюбленность в русскую природу, в простой люд. Случевский со своим пессимистическим взглядом на бренность всего земного, расколом в мыслях и чувствах - предтеча русских символистов и акмеистов, которые этот пессимизм сумели выразить в более изящных формах. Именно символисты «открыли» и оценили Случевского.

Печататься Случевский начинал в «Современнике» в 1860 году, «привел» его туда Тургенев И.С.И.С. Тургеиев. А «открыл» поэта А.А. Григорьев: первым прочитав «Вечер на Лемане» и «Ходит ветер избочась...», он пришел в восторг и предрек поэту «большое будущее». Можно указать на многое в стихах Случевского, что делало не случайным его выступление в «Современнике». В целом же следует сказать, что Случевский «миновал» бурное напряжение эпохи 60-х годов и оказался в стане тех, кто «снижал» этот социально-политический накал. Случевский ощущал надвигающуюся бурю, призванную смести старый строй. С сарказмом, горечью, презрением клеймил он ложь, обреченность старого строя и неизбежную собственную гибель вместе с ним. Он если и не приветствовал, как позднее Брюсов, «грядущих гуннов», то все же клеймил презрением то, что подлежало уничтожению. Поэтому в поэзии Случевского есть своя критическая настроенность, более близкая «некрасовской школе». Но есть у Случевского и мотивы обреченности, кладбищенские темы (весьма оригинально прозвучавшие у него после Жуковского), есть гротескное восприятие итогов русской истории (в духе известной пародии А.К. Толстого).

В стихотворении «Мои желания» (1860) можно уловить широкую просветительскую программу Случевского, который хотел бы

...Слиться с народом; себя позабыв, утонуть в нем,

                    стереться,

Слушать удары тяжелого пульса общественной жизни,

Видеть во всей наготе убеждения каст и сословий;

Выведать нужды одних, утешать их во имя движенья,

............................................................................................

Стать на виду у других.......................................................

В стихотворениях цикла «Черноземная полоса» (1883-1884) Случевский наблюдает жизнь деревни. Он полон жизнелюбия, его радуют бахчи, хаты, веселье молодежи на селе. Но деревенская жизнь для него не идиллия, а тяжелый труд:

Кто испытал огонь такого неба,

Тот без труда раз навсегда поймет,

Зачем игру и шутку с крошкой хлеба

За тяжкий грех считает наш народ!

(«Полдневный час. Жара гнетет дыханье...»)

Поэт знает силу слов, силу сердечного напева. Особенно ценна песня, которую подхватит народ:

Ей сроков нет, ей нет предела,

И если песнь прошла в народ

И песню молодость запела, -

Такая песня не умрет!

(«Нет, жалко бросить мне на сцену...»)

Когда Случевский обращается к имущему классу, его тон - саркастический, презрительный. С лермонтовской ожесточенностью поэт бросает в лицо светской черни свой стих. Как не вспомнить тут я саркастические монологи грибоедовского Чацкого о золотушных московских злобных гонителях ума и чести. Как не вспомнить и стихотворение декабриста А.И. Одоевского «Бал» («Плясало сборище костей»). У Случевского герой слоняется меж гостей, как незримый Мефистофель, и называет все их увеселения бесовским наваждением: тут «Мефистофелем мир создается». О Мефистофеле и его проделках написан целый цикл стихотворений (1881): «Преступник», «Мефистофель в пространствах», «На прогулке», «Мефистофель незримый на рауте», «В вертепе».

Все современное мироустройство, по мнению Случевского, достойно порицания. Оно - надругательство над смыслом жизни, человечностью. Если еще мягко-иронично стихотворение «Из Каира и Ментоны...» (1880), то куда более зловеща ирония в стихотворении «На Раздельной» (1881): сюда, на узловую станцию, также прибывают поезда, но не с курортов, а с фронтов русско-турецкой войны; туда в составе - молоденькие, бодрые новобранцы, оттуда - обезображенные раненые, обездоленные калеки.

Свои тяжелые раздумья над жизнью Случевский умел преображать. По мысли Брюсова, нужно «простить» поэту и привыкнуть к его мрачному юмору... Толпе нужны зрелища: посмотрев казнь на площади, толпа, «удовлетворенная», разошлась, площадь вымыли («После казни в Женеве», 1881). Но потрясенному поэту кажется, что это ему отрубили голову, что это его мучили на страшном колесе и в пытке вытянули его тело в звенящую струну. И попала та струна на балалайку какой-то старухи-схимницы, которая бренчит и напевает «Коль славен наш господь». И поэт вторит ей, жалобно звеня... Странное, причудливое превращение!

В самых звонких, жизнерадостных стихах Случевского мы замечаем примесь этой чудовищности, ведущей к глобальному пессимизму. В самом деле, уже в «Моих желаньях» поэт хочет насладиться не только «светлым твореньем искусства», но и «даже самим преступлением», полагая, что оно может уживаться с «истиной светлой». Ведь и в конце жизни, укрывшись в уютном имении, Случевский призывает: «Пускай ко мне, в мой угол скромный, / Идут и жертва и палач» - и «все должны быть прощены» («Здесь счастлив я, здесь я свободен...», 1897). Это будущая тема позднего М. Волошина.

Что же это за философия? Ведь и изображая нелегкий труд, Случевский нигде не показывает эксплуататоров, виновников тяжкой доли. У него не сталкиваются классы, он только хочет утешить отчаявшихся во имя какого-то «движения». Уж нет ли тут своего рода схоластической игры в диалектику: зло нужно для добра, добро для зла? Случевский не просто поэт противоречий, он поэт безысходных противоречий, поэт пессимистического сознания.

Случевский отклоняется от обычной логики вещей, везде подозревая вмешательство дьявола: «Мне печали веков разожгли ореол...», «Добродетелью лгу, преступленьям молюсь!.. / Убиваю, когда поцелую!»; «Я упасть - не могу, умереть - не могу! / Я не лгу лишь тогда, когда истинно лгу...» Короче, «Мефистофелем мир создается». Но Мефистофель в это же время - необходимый дух сомненья, отрицания. Он движет миром. И тут Случевский - настоящий философ. Аналитическая мысль умудряет человека. Ведь потерявши и любовь, и дружбу, и сладость молитвы, и вкусив отраву проклятия, лирический герой стихотворения «Я задумался и - одинок остался...» (1891) погибал. И только закравшееся в душу «сомнение» вернуло героя к жизни. Перед нами человеческая гордость, а не мещанское самодовольство.

Никогда Случевский не воспевает односложное, плоское. Он видит мир в контрастах, противостоянии сил, двойственности:

Дай мне опять ошибаться дорогами <...>

Дай мне восторгов любви с их обманами <...>

.В правде моей - разуверь, обмани...

(«Дай мне минувших годов увлечения...», 1892)

Эти заклинания, несомненно, проистекают от сознания горечи жизни, неудовлетворенности своим социальным бытием. В стихотворении «Нас двое» (1880) Случевский разрабатывает мотив неизбежности трагического одиночества в мире, так как «второе я» поэта вечно хочет ему досадить, изжить его, довести до сумасшествия. В знаменитой «Камаринской» (1880) у Случевского извращенный, но выстраданный вывод: жизнь кончена, какое торжество! Выходцы из домов умалишенных веселятся потому, что они - души почивших!

«...Не вернуться ль нам жить?» - «Ой, не хочу!

Из покойничков в живые нам не лезть, -

Знаем, видим - лучше смерть, как ни на есть!»

И себе поэт не желает лучшей доли. Цикл стихотворений «Из дневника одностороннего человека» (1883) по озлобленности героя на жизнь, презрения ко лжи вокруг, лжи внутри себя, он напоминает «Записки из подполья» Достоевского.

Воспевание сумасшествия - не самоцель у Случевского, это невольное отражение положения вещей. Ведь «немота» в стране, «отсутствие свободы», «разные способы травли и ловли» бедноты по закону («Свободы торговли, опека торговли...», 1883) - это импульсы к сдвигу в психике человека. Неверно утверждение Брюсова, что Случевский стонал от ужаса и славил бога. Ужас он воспринимал как естественное пребывание в мире, а к богу не взывал. У него человек одинок перед ужасом и богом. В стихотворении «Я видел Рим, Париж и Лондон...» (1897) есть строки:

Я видел варварские казни,

Я видел ужасы труда;

Я никого не ненавидел.

Но презирал - почти всегда.

Здесь точно очерчен круг тем поэзии Случевского, мера его протеста. До ненависти он не подымался, но презрение было его оружием. Двойственно и его отношение к богу: «Я богу пламенно молился,: / Я бога страстно отрицал...» Бога, может быть, Случевский презирает больше всего, так как в конце концов Создатель виновен в плохом мироустройстве. Случевский - поэт намеков, символов. Его идеи и подхватили те из поколения 90-х годов, кто не был на стороне нараставшего протеста, а клял все влекущее к социальным катастрофам.

Случевский видел мир в неприглаженных формах, видел его сдвиги и аномалии, контрасты. Многие его ранние произведения не были поняты современниками. Курочкин В.С.В.С. Курочкин не находил никакого смысла в стихотворении «Ходит ветер избочась...», где ветер «снегом стелет калачи / бабы кривобокой». Высмеяно «искровцами» было и стихотворение «На кладбище» (1860), в котором лирический герой (или сам автор) наблюдает небо, листья, лежа ничком на какой-то гробовой плите. Он слышит, как кто-то ежится и ворочается под плитой, скребет камень и чуть слышным голосом зовет его: «Ты не ляжешь ли, голубчик, за меня?» В «Камаринской» сумасшедшие с душами усопших не хотят вернуться к жизни, а здесь усопший зовет героя к себе. С точки зрения здравого смысла, высмеять такой поэтический прием ничего не стоило. Но этот прием напоминает столь же странное видение мира в гениальном стихотворении Тютчева «Сон на море». И не очень странным покажется видение, если размышлять о смысле жизни и смерти, в лодке, ничком, во время качки.

У Случевского в стихотворении «На кладбище» есть строка, рассмешившая «искровцев»: «Как летали, лбами стукаясь, жуки...». И тут мы переходим к вопросу о прозаизмах в его поэзии. «Его мастерство, - пишет Федоров А.В.А.В. Федоров, - в умении соединить прозаический оборот, прозаический образ с «высоким» и отвлеченным мотивом». Именно это будет характерно для модернистов, акмеистов, для футуриста В. Хлебникова.

Стихотворения, в которых Случевский старается познать механизм вселенной, напоминают произведения Жуковского, но если у Жуковского суть проблемы - в невозможности выразить словом богатство чувств, то у Случевского - в наличии «обликов незримых», составляющих музыку жизни. Человеку дано их только чувствовать. Радует Случевского и обилие «форм и профилей» в природе: это и мелочи быта, и законы вселенной, и открытия Дарвина. Все движется, меняется. Но если в чем и ограничен мир - так это в том, что ни свободы, ни счастья человек не видит в жизни. Высокий философский строй мыслей перебивается прозаизмами; они снижают патетику символов и лишний раз доказывают земной план раздумий автора: «Да, бесконечности одной не по нутру / Скоплять все мертвое и охранять живое» («Формы и профили», 1881).

В стихотворениях Случевского патетика и прозаизмы сочетаются постоянно: «Что ни в одной из форм нет столько хлебосольства...»; «Устал в полях, засну солидно, / Попав в деревню на харчи»; «Я слышал много водопадов / Различных сил и вышины»; «Ничто, ничто мне не указка, - / Я не ношу вериг земли...». Брюсов писал по поводу таких парадоксальных соединений: «В самых увлекательных местах своих стихотворений он вдруг сбивался на прозу, неуместно вставленным словцом разбивал все очарование и, может быть, именно этим достигал совершенно особого, ему одному свойственного впечатления. Стихи у Случевского часто безобразны, но это то же безобразие, как у искривившихся кактусов или у чудовищных рыб-телескопов». Как видим, такое гротесковое соединение разных стилевых пластов принципиальное у Случевского. Он ведь считает, что даже купол небесный над ним - это крышка гроба, «могильный свод», на который мы смотрим изнутри... Мы сами из некоего отошедшего мира, «где-то до того, когда-то жили мы» («Lux aeterna», 1881). Солнце будет светить будущим существам, но мир не станет лучше, и вся жизнь наша - «Непонятное верченье / Краткосрочных поселян» («Лес густой; за лесом праздник...», 1898). Случевский соединял мифы, богов, древность, давность, далекость с тем, что под рукой. Люди все и везде равны, нельзя разделять их на нации. Жизнь пришла к некоему общему трагическому итогу.

В стихотворных размерах, рифмах Случевский традиционен: жанры его условны, эволюции почти нет.

Трагизм Случевского носит не только социальный характер. Он шире, касается коренных вопросов бытия, которые мы особенно остро ощущаем сейчас, когда человек стал хозяином своей судьбы, проник в космос и решает задачу разумного использования своего могущества. Как не хотелось бы оказаться под плитой гробницы, остаться на земле одиноким призраком! Хотя солнце будет так же светить в урочный час, но светить будет некому, если мир не будет сохранен. Такова судьба символической поэзии: она так условна, уязвима с точки зрения здравого смысла и так нужна, своевременна для всего человечества, которое, оглядываясь, видит перед собой неизведанную бездну.

Иннокентий Федорович Анненский

(1855-1909)

Анненский И.Ф.Анненский - чрезвычайно оригинальная, недостаточно разъясненная в истории русской литературы фигура, место и значение которой не определено. Так сказать, новое явление по сравнению с Фофановым, Апухтиным, Случевским: хотя по возрасту он ближе к их поколению, в то же время его можно назвать предшественником русского модернизма, «поэтом для поэтов» (этими словами потом будут называть футуриста В. Хлебникова). Он проходит школу классического воспитания, не испытывает никакого влияния Владимира Соловьева, выступает в печати со стихами в 1904 году, когда символисты уже десять лет бушуют в литературе, и еще десять лет будут бушевать после его смерти.

И по темпераменту Анненский не бунтарь, не открыватель новых миров, а гимназический учитель латинского и греческого языков, директор Николаевской мужской гимназии в Царском Селе. Литературных связей не ищет, лишь на короткое время сближается с журналом С.К. Маковского «Аполлон», сотрудничавшим здесь же Максимилианом Волошиным, при помощи которого в год своей смерти публикует книгу стихов в московском издательстве «Гриф». Главный сборник его стихов - «Тихие песни» (1904), обративший на себя внимание Блока и Брюсова новизной многих мотивов и поэтических разработок; сборник «Кипарисовый ларец» вышел двумя изданиями посмертно (1910 и 1913). Но две трети его стихотворений оставалось в рукописи, и не скоро они увидели свет. Поистине прав был Анненский, заявивший в одном из писем, что он «работает» исключительно для «будущего». Такова же участь была и его долголетней самоотверженной работы над переводом всех трагедий любимого Еврипида, его собственных четырех опытов в духе античной трагедии. Это уклонение в античность да еще знание четырнадцати языков, переводы из Горация, Гете, Гейне, сдержанность характера делали его как бы «вне политики», вне текущего момента. Но это далеко не так. Новейшие исследования (А.В. Федорова и др.) показывают, что за респектабельностью Анненского скрывались кошмары и бессонницы, ясное понимание обреченности русской монархии, гнилости бюрократической системы, казенной педагогики. У Анненского - свой Петербург, и орел двуглавый (а в черновике - «наш хищник двуглавый») вместе с другими имперскими символами «завтра станет ребячьей забавой» («Петербург», 1910). Он отстаивает свою гражданскую позицию и тогда, когда в 1905 году в его собственной гимназии взбунтовались ученики и делались обструкции администрации, за что пришлось Анненскому поплатиться отставкой. Он хочет отмежеваться от палаческих расправ над революционерами и демонстрантами, от укоров совести и укоров сторонников, что он сам нерешительно действовал против зла: «Есть куда же меня виноватей» («Старые эстонки», б/д). Но прямая гражданственность все же не в духе поэзии Анненского, кошмары совести проявлялись в более лирической, более тонкой, изощренной форме:

Дед идет с сумой и бос,

Нищета заводит повесть:

О, мучительный вопрос!

Наша совесть. Наша совесть...

(«В дороге», б/д)

В двух частях «Книг отражений» (1906 и 1909) собраны литературно-критические статьи Анненского. Статьи показывают, до какой степени сознание поэта срасталось с великими традициями, наследником которых он себя чувствовал. Здесь статьи о Пушкине, Лермонтове, Полонском, А.К. Толстом, Майкове, а также о Достоевском, Тургеневе, Л.Н. Толстом, Чехове. Никого он не сбрасывает с «корабля современности». И название символическое - «отражения». Талантливые эссе зоркого, большого мастерства перевешивают целые концепции и системы. Может быть, самые веские слова о формах фантастического у Гоголя (1890) сказал именно Анненский в статье такого же названия. А статья «О современном лиризме» полна смелых, нелицеприятных суждений о новейших поэтах, купавшихся в своей славе, и, прежде всего, конечно, о символистах. Достается тут всячески и обожаемому Бальмонту за излишества «инструментовки», сам Анненский предпочитал сжатость, краткость. Он с легким сердцем мог написать пародию на Бальмонта, мог точно отмерить, насколько «бесы» жили в самом Достоевском. А в портрете раннего Блока отметить мог, что стихи его хотя и горят, но все же пронизаны «холодом невыстраданных слез». Но и себя не щадит: самохарактеристика удивительно точна:

Игра природы в нем видна,

Язык - трибуны с сердцем лани,

Воображенья без желаний,

И сновидения без сна.

(«К моему портрету», б/д)

И современники на основании «Тихих песен» и «Кипарисового ларца» сразу и довольно точно разобрались в его поэзии. Блок писал, что ему в стихах Анненского «открылась человеческая душа, убитая непосильной тоской, дикая, одинокая и скрытная», она как бы прячется от себя самой, переживает «свои чистые ощущения в угаре декадентский форм». М. Волошин в некрологе отмечал, что Анненскому удавалось описание «кошмаров и бессонниц». Вяч. Иванов также в некрологе писал, что в стихах Анненского много «отрицательных эмоций - отчаяния, ропота, уныния, горького скепсиса, жалости к себе... повсюду нота жалости». Широкое обобщение об Анненском сделал Н. Гумилев: «Для него в нашей эпохе характерна не наша вера, а наше безверие, и он борется за свое право не верить с ожесточенностью пророка». В самых закоулках души «для него ненавистно только позерство». Брюсов указал на мастерство формы у Анненского, его «поразительную искренность». В.Ходасевич выделял смерть как основной мотив поэзии АнненскогоСм. подборку этих высказываний в статье: Федоров А.В. Иннокентий Анненский - лирик и драматург // Анненский Иннокентий. Стихотворения и трагедии. Л., 1990. С. 20-21.. А.В. Федоров пояснял, что жалость, внимание к чужим бедам не беспредметны у поэта, обращены к обездоленному люду. Он чутко улавливал жизнь улицы, будничный шум и разговорное просторечье.

Вслед за Апухтиным и Фофановым он умел создавать рассказ на «прерывистых строках», состоящих из символических намеков и будничной конкретности. Апухтин уже воспел в стихотворении «С курьерским поездом» эгоизм вокзальной встречи двух влюбленных, время которых прошло. В бредовую смесь реплик превращается подобная встреча у Анненского в стихотворении «Прерывистые строки» (б/д). Невозможность склеить разбитую чашу жизни нагнетается ритмом и повторами: «Этого быть не может, / Это подлог». С ошеломляющим выводом это является криком души: «Господи, я и не знал, до чего / Она некрасива». Когда-то Фофанова повергало в ужас чудовище, которое ходит по его следам, чей зловещий облик чудился в каждом шорохе, шагах по ступеням лестниц. Фофанов отталкивал от себя эти видения, но Анненский уже признает свое родство с «двойником»:

Не я, и не он, и не ты,

И то же, что я, и не то же:

Так были мы где-то похожи,

Что наши смешались черты.

.................................................

Лишь полога ночи немой

Порой отразит колыханье

Мое и другое дыханье,

Вой сердца и мой и не мой...

(«Двойник»)

А у Случевского такое восприятие «двойничества» закрепится как самое естественное и мучительное, когда второе «я» хочет изжить поэта («Нас двое»). Двоемирие затем перейдет к символистам. Поэту теперь нужна не вся природа, не цельный образ любимой женщины, а только выразительные «отражения»: так, у Фофанова вместо сиреневого куста, избитой темы - «...На песке узорной сеткой / Тень от веток трепетала». И Анненский знает, какие трансформации в наши «отражения», какие разоблачения в тайны природы вносит электрический свет, властно ворвавшийся в современный быт (см. стих. «Хризантема», «Электрический свет в аллее»):

Зачем у ночи вырвал луч,

Засыпав блеском, ветку клена?

В своем эстетическом манифесте первый русский символист Брюсов дает понятие об индустриальном изображении природы в новой электрической подсветке, через мутно-грязные окна городской квартиры, в приблизительных субъективных восприятиях, не требующих естественнонаучного обоснования и подтверждения, - они мои, и этого достаточно. Квартира Брюсова была напротив огней знаменитого московского цирка на Цветном бульваре. В этом манифесте появились тени «несозданных созданий», колыхание «лопасти латаний (т.е. пальм с широкими веерообразными листьями) на эмалевой стене», вызывающая вздорная тавтология, вопреки элементарному вкусу и соображениям о чистоте стиля («несозданных созданий»), она продолжается и в следующих куплетах:

Фиолетовые руки

На эмалевой стене

Полусонно чертят звуки

В звонко-звучной тишине.

И для Анненского может «звенеть солнце» («Опять в дороге»). И ему мерещатся «То оранжевый, то белый / Лишь миг живущие миры» («Сонет»):

Так нежно небо зацвело,

А майский день уж тихо тает,

И только тусклое стекло

Пожаром запада блистает.

К нему прильнув из полутьмы,

В минутном млеет позлащеньи,

Тот мир, которым были мы...

Иль будем, в вечном превращеньи?

(«Май»)

Хотя сам Анненский полагал, что смысловая многоплановость поэзии всегда относительна и приближенно передает мир, а поэтому поэзия может быть только символической, на самом деле его собственная поэзия была поэзией отражения, импрессионистической, посюсторонней. Он не предшественник символистов. И хронология появления его в печати, и судьба его поэтического наследия, остававшегося в рукописи и увидевшего свет после смерти автора, а самое главное, его особенное видение мира заставляют считать Анненского предтечей акмеистов. Они, то есть Мандельштам, Ахматова, Гумилев, считали себя «преодолевшими символизм», постсимволистским явлением. Расцвет их творчества падает на период после революции 1905 года. Символизм же в это время переживает кризис. Преодоление символизма акмеисты видели в возврате от их отвлеченных, космических образов к «вещному миру», к будничной простоте, материальной природе. Конечно, символизм преодолевался условно, это были противоречия внутри модернизма и «земность» мировосприятия мира акмеистами имела эстетический характер:

За чахлыми горошками,

За мертвой резедой

Квадратными окошками

Беседую с луной.

(«Квадратные окошки»)

Эстетский характер или обыгрыш сально-народной темы о Ваньке-ключнике, который умел любиться с мужниными женами («Ванька-ключник в тюрьме»), или радующего глаз базарного многолюдия («Шарики детские»), или неизбывной тоски железнодорожного движения, с его гулом и красками вокзалов, кондукторами, киосками («Тоска вокзала»). Как ни много тут терпких мотивов, все же есть и интеллигентская инфантильность. Автор - не в центре событий: он предпочитает оставаться в «отражении»:

Я жизни не боюсь. Своим бодрящим шумом

Она дает гореть, дает светиться думам.

..................................

И я дрожу средь вас, дрожу за свой покой.

Как спичку на ветру, загородив рукой...

Пусть это только миг... В тот миг меня не трогай,

Я ощупью иду тогда своей дорогой...

(«Прелюдия»)

© Центр дистанционного образования МГУП